увёз девушку в Харбин, она приняла православие и стала его верной женой.

В рассказе Бориса С. месть Джа-ламы объясняется тем, что и он, и Унгерн – враги красных. Но есть ещё нечто, объединяющее этих двоих: оба они были едва ли не единственными заметными фигурами, для кого кровь на лепестках буддийского лотоса казалась чем-то вполне ему соприродным и естественным.

Режим

Однажды Алёшин наблюдал, как сподвижник Унгерна, хошунный князь Дугор-Мерен наказывает своих провинившихся подданных.

«Дверь юрты, – пишет он, – открыла чья-то невидимая рука, и мы увидели снаружи небольшую группу людей. Дугор-Мерен по-прежнему спокойно восседал на своей подушке. Тот же самый человек, который недавно докладывал ему (о всаднике-монголе, загнавшем коня. – Л. Ю.), вновь на коленях вполз в юрту, держа руки так, словно готовился что-то получить. Когда он приблизился к Дугор-Мерену, князь торжественно положил ему в протянутые руки чёрный лакированный ящичек, и человек также на коленях, пятясь задом, пополз обратно. У входа в юрту он сел на землю, открыл ящичек, достал оттуда какую-то завёрнутую в материю вещь и начал медленно разворачивать её. Вначале он снял слой синего шёлка, потом – красного и, наконец, жёлтого. На свет явилась бамбуковая палка. Отполированная, она блестела, как некий священный предмет. По внутренней её стороне, которой наносится удар, тянулась вырезанная полая бороздка…».

Князь наблюдал за экзекуцией не сходя с места, сквозь дверь юрты. Провинившегося разложили на земле прямо перед входом, он получил всего пять ударов, но спина его была в крови. Затем экзекутор на коленях вполз в княжескую юрту, «вытер бамбук, тщательно отполировав его халатом жертвы, и вновь медленно завернул палку сначала в жёлтый, после – в красный и синий шёлк; ящичек был закрыт и с прежними церемониями возвращён Дугор-Мерену».

В Азиатской дивизии «бамбуки» были берёзовые или камышовые, их не хранили в лакированных пеналах, не обматывали в строгой последовательности шелками разных цветов – от нейтрального синего до священного жёлтого, непосредственно покрывающего этот атрибут сана и власти, но пороли с восточной жестокостью и изобретательностью. Экзекуторы вроде Бурдуковского владели монгольским способом порки, при котором на спине у человека мясо отстаёт от костей, но сам он остаётся жив. Дезертиров и пленных забивали насмерть. Традиционная власть казачьей нагайки, скрещённая с азиатским палаческим искусством, породила химеру небывалого в русской военной истории унгерновского режима.

Помимо порки самым распространённым наказанием было «сажание на крышу». Неизвестно, кто подсказал Унгерну этот экзотический способ карать виновных, но только не монголы. По-видимому, он однажды употребил его в приступе вдохновения, вызванном очередным припадком ярости, а затем ввёл в систему.

«Любопытную картину, – вспоминает Макеев, – представляла в то время Урга. В районах расположения воинских частей тут и там по крышам домов разгуливали, стояли и сидели офицеры. Некоторые просиживали там по месяцу…»

Это наказание было дисциплинарным и применялось почти исключительно к офицерам. Сидение на крыше заменяло собой пребывание на гауптвахте. Правом приговаривать к нему в дивизии обладали только двое: сам Унгерн и Резухин. Макеев жертвует правдой во имя живописности – на самом деле в качестве офицерской гауптвахты использовалась главным образом крыша здания штаба дивизии. Першин не раз видел на ней «десятки людей, ровно стаю голубей». Они «жались друг к другу, кутались в халаты, чтобы как-то спастись от холода, а скользкая и крутая крыша усугубляла их мучения». Одеял не полагалось, пищу раз в день подтягивали в корзине на верёвке. «Это наказание, – замечает Першин, – считалось серьёзным и страшило многих». Некоторых приговаривали к сидению без пищи и воды. Последнее было не так страшно, воду заменял снег, а еду разрешалось покупать на собственные деньги. От голода не умер никто, но мороз и пронзительный ветер, от которого негде укрыться, делали своё дело. Многие заболевали воспалением лёгких, отмораживали руки и ноги, а сотник Балсанов, опальный любимец Унгерна, умер от полученной на крыше пневмонии. Пьяных, водворяемых на крышу, привязывали к трубе. Бежать никто не решался – это уже считалось дезертирством. Все были парализованы страхом перед «дедушкой», и единственным человеком, кто ночью осмелился слезть с крыши и удариться в бега, стал не офицер, а обвинённый в каких-то финансовых махинациях старшина мусульманской общины Сулейманов, вместе с которым вскоре после штурма столицы Першин посетил маймаченскую ставку барона.

В походе вместо крыш использовались деревья. Во время привалов наказанные просиживали на ветвях по нескольку часов, а то и с вечера до утра. Если лагерь разбивали надолго, деревья вокруг всегда были усеяны скрючившимися фигурками. «Однажды, – не без умиления перед причудами барона вспоминает Макеев, – на кустах оказался весь штаб дивизии. Сидеть было тяжело, в мягкую часть впивались сучья, ветер покачивал ветки, а перед глазами был шумный лагерь, откуда кучки людей с любопытством наблюдали новую позицию, занятую штабом». В степи, где не было ни деревьев, ни кустарника, провинившихся зимой сажали на лёд, летом ставили без оружия в тысяче шагов от лагеря. Все эти меры воздействия, включая порку, Унгерн признавал нормальными, говорил о них спокойно и в плену, на допросе, сравнил себя с Николаем I и Фридрихом Великим – тоже сторонниками палочной дисциплины. Но прихотливая фантазия барона во всём, что касалось казней и экзекуций, их разнообразие, классификация, индивидуальные наказания, специально придумываемые для того или иного человека – от перетягивания на верёвке через ледяную реку до повешения и сожжения на костре, – вызывает в памяти не прусского короля с его шпицрутенами под барабанный бой, а нечто совсем иное. Недаром современники барона, описывая установленные им порядки, прибегали к слову «эксперимент». Бессребреник, не имеющий ничего, кроме смены белья и запасных сапог, Унгерн стремился улучшить человеческую природу в соответствии со своими о ней представлениями. Первым материалом для этих опытов стали солдаты и офицеры Азиатской дивизии. На них он экспериментировал со свирепой бескомпромиссностью изгоя, который мыслит масштабами несуществующих, воображаемых империй, но сам стоит вне всяких государственных структур.

Рассеянные по всей Монголии бывшие солдаты и офицеры Колчака с энтузиазмом встретили появление Унгерна под Ургой. Но восторги быстро прошли. Надежды сменились разочарованием, разочарование – отвращением и отчаянием. Позднее, оказавшись в Харбине, среди соотечественников, скорбевших о разгроме и казни барона, эти люди наперекор общественному мнению утверждали: «Мы, белые, должны радоваться его гибели!»

Волков пишет:

«Тысяча с небольшим русских и монголов побеждают тринадцатитысячную, хорошо вооружённую китайскую армию, захватывают громадные запасы продовольствия и вооружения, берут столицу Монголии, где сосредоточены сотни белых, для которых возвращение на родину возможно только с оружием в руках. Впереди – родина, здесь – страна, в несколько раз превышающая площадью Францию. Её население боготворит имя русского, степи изобилуют скакунами, баранами, быками. А что нужно всаднику-партизану? Конь, трава, мясо. Успех казался и был возможен. Необыкновенный подъём охватывает белых. Но Унгерн, вождь нарождающегося движения, в корне задушил его».

Милюков назвал четырехмесячное пребывание Унгерна в Урге «самой удручающей страницей в истории Белого движения». Чтобы так сказать, у него были все основания. Он мог бы доказать это с фактами в руках, ибо в течение многих лет вырезал из газет и хранил в своём архиве воспоминания об ургинском бароне. Очевидно, Милюков, либерал и западник, интересовался тем, до каких пределов могут дойти в своём антибольшевистском экстазе генералы крайне правого толка.

Но Унгерн был не просто правым и не только, как считали современники, логическим завершением «уродливого явления атаманизма». Парадокс в том, что его идеология зеркально повторяет марксистскую: те же наднациональные планы при ненависти к буржуазному Западу и презрении к России, та же ставка на некую мистически идеализируемую силу, которая из ничего должна стать всем и построить новый мир на развалинах старого; только в одном случае это пролетарии, в другом – кочевники центральноазиатских степей.

Соответственно схожими были и средства. «Как ни странно, – замечает Волков, – многое, очень многое перенял Унгерн у своих смертельных врагов. Но всё перенятое преломляется им сквозь призму собственного „я“. Большевики брали заложниками семьи, и у Унгерна семья – жена, дети, родители, родственники – отвечает за преступление одного из её членов[80]. Как большевики, Унгерн не признаёт торговли, промышленности. Всё должно сосредоточиваться в его интендантстве.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату