тревожить, пусть ложится. Если про флакончик, до завтра потерпит.
— Я тоже так думаю, — согласился Иван Дмитриевич.
— Она сама не своя и ни на что не может решиться. Ни поехать к сестре, потому что здесь Яков Семенович, ни пригласить сестру сюда, потому что там Оленька. И все время чего-то боится. Причем до сих пор с ней не было никого из близких. Я сама только недавно догадалась, что она сидит совершенно одна.
Нина Александровна исчезла, и тут же раздался робкий голос жены, которая давно наблюдала за ним сверху, но лишь сейчас осмелилась окликнуть его:
— Ваня-а!
— Чего?
— Я тебя одного люблю. Ты ей не верь, она же паскуда. Мне про нее Зайцева такое рассказывала! Уши вянут.
— Иди спать.
— А ты?
— Я скоро приду.
— Ты про службу думаешь?
— Про службу, про службу.
Жена вздохнула на всю улицу:
— Приходи уж!
Окно закрылось, но этажом ниже открылось другое. Зайцев свесился над карнизом:
— Иван Дмитриевич, не видать там моей благоверной?
— Как? Разве не вернулись ваши курочки?
— Дочери воротились, жена — нет. У тестя заночевала. Наливочка у него больно хороша, а супружница моя питает склонность. Обещала с утра пораньше приехать, да что-то нету.
— Еще рано, — утешил его Иван Дмитриевич.
— Где ж рано! Вон светать начинает. И ей известно, что я сегодня с утра в Ладогу еду с инспекцией. Обещала завтраком накормить. А то что же! Не спамши, да еще и не емши?
Действительно, кое-где кухарки начали растапливать печи. Дымком потянуло. Горячий воздух колебался над трубой, и в нем прыгали две бледные рассветные звездочки.
— Головка-то у нее всегда ясная, сколько ни выпьет, а вот на ножки слабовата, — в обычной своей манере рассказывал Зайцев. — И наливочка, надо сказать, у моего тестя ей не по характеру, в ноги шибает. Сидишь — трезв, встал — пьян…
В квартире Нейгардтов было темно, у Гнеточкиных— тоже, но Ивана Дмитриевича не покидало чувство, будто из темноты следят за ним чьи-то глаза. Они мерещились то в одном окне, то в другом, то в третьем.
— Ну и ночка у нас с вами! — заключил Зайцев, закрывая окно.
Но и это был еще не конец. Из-под самой крыши послышался голос Зеленского:
— Иван Дмитриевич!
— Да, Сергей Богданович.
— Не мое, конечно, дело, но я так понял, что у вас размолвка с женой. Эхо-то ночное, не обессудьте. Окно у меня открыто, каждое слово слыхать. Чем так стоять, поднимайтесь ко мне. Я все равно не сплю, чайку вместе попьем.
Иван Дмитриевич охотно принял предложение. Вскоре он сидел все в той же заваленной книгами комнате, и Зеленский, заваривая чай, говорил:
— Я по-мужицки просыпаюсь, чуть свет. Лежал в постели, невзначай подслушал ваш разговор, и как-то грустно сделалось. Когда в других семьях скандалят, я, наоборот, радуюсь, что не женился, а вот вас послушал и загрустил. Ведь всю жизнь бобылем! Завидую я вам, что у вас такая жена, а пуще того— что вы сами не понимаете своего счастья. Холостяку, да еще под утро, подобные признания слушать просто невыносимо. Нож острый.
— Чему тут завидовать, Сергей Богданович? Будь все ладно, спал бы себе дома. А я вон где сижу.
— Без маленьких ссор не бывает большой любви. Нейгардтов, к примеру, возьмем. Кажется, идеальная пара. На самом же деле… Но не будем сплетничать. Я так понял, что вы к кому-то приревновали вашу супругу, да?
— Сплетничать не будем, — сказал Иван Дмитриевич.
— Вы правы. Водочки хотите?
— Нет-нет. Чайку.
— Чаек так чаек. С позолотой, может быть?
— Как это?
— С ромом, значит. Позолотить вам?
— Самую чуточку.
— Ситничек берите, сейчас я колбаску порежу, — хлопотал Зеленский. — Кухарка у меня та еще. День есть, два — нет. Привык по-холостяцки.
— Вы никогда не были женаты?
— Бог миловал. Сперва рано казалось жениться, да и денег не было. Потом деньги завелись, так стало некогда. А теперь опять и денег нет, и поздно. Вдобавок я в женской гимназии служу, прелестные создания меня окружают, да. Шейки, локоны. Но, с другой стороны, видишь, как они на рекреациях друг к дружке жмутся, хихикают, как до кучи собираются, чтобы в туалет идти. Это как-то отвращает. Вообще, — продолжал Зеленский, решительно отставляя в сторону чашку, — есть один застарелый предрассудок, сгубивший счастье многих мужчин в моем возрасте. Принято думать, будто в моем возрасте уважающий себя мужчина непременно должен иметь любовницу значительно моложе себя. Будто бы, если тебе сорок лет, роман с ровесницей для тебя унизителен. Ты тогда как бы и не мужчина, а черт-те кто, придурок. Женщины, мол, взрослеют раньше, старятся раньше. Слышали небось. Я вам объясню, откуда пошла эта ересь. Просто большинство моих сверстников не в силах осчастливить в постели сорокалетнюю женщину и себе в утешение придумали, что якобы женщина и виновата в их слабости. Не способна, дескать, воспламенить сердце и прочие органы.
— Так оно и есть. Это закон природы: когда мужчина стреляет, женщина заряжает ему ружье.
Чай с позолотой был хорош, плохо только, что хозяин как холостяк не имел ситечка для заварки. Обдумывая, с чего начать разговор о покойном Куколеве, Иван Дмитриевич аккуратно сплевывал налипшие к губам чаинки, когда в прихожей звякнул колокольчик.
— Черт, это за мной, — сказал Зеленский. — Я за квартиру задолжал, нарочно ни свет ни заря явился, мерзавец. Сделайте милость, подите, скажите ему, что меня нет дома.
Иван Дмитриевич пошел, открыл дверь. За ней стояла Нина Александровна. Он удивился:
— Вам нужен Сергей Богданович?
— Нет, — после паузы ответила она. — Вы. Заслышав женский голос, Зеленский выскочил в коридор.
— Вы знакомы? — спросил Иван Дмитриевич.
— Если это можно назвать знакомством. Сергей Богданович преподает в гимназии, где учились мои дочери.
— А-а, — догадался Зеленский, — вы наверное, слышали, как я позвал господина Путилина из окна.
— Не я, Шарлотта Генриховна. Ей все-таки не терпится сообщить вам, господин Путилин, про флакончик. Она объяснила, где вы находитесь, и велела мне доставить вас к ней живым или мертвым.
Они спустились вниз, вышли на улицу и возле подъезда натолкнулись на Евлампия.
— Куда это ты? — поинтересовался Иван Дмитриевич, подозрительно оглядывая здоровенную корзину в его руке.
— На рынок, — ответил тот, — завтра поминки, много чего нужно. Сейчас бабы стряпать придут. А вы к нам никак? Пойдемте, я вам дверь отопру.
Вошли в подъезд.
— Светает что-то рано, прямо как весной, — говорил Евлампий. — Пять часов, а уже светло.