поисках конюшни, которую ей так и не суждено было найти.
Люди говорили, что слепую лошадь следует пристрелить, потому что она наступила на какого-то раненого, лежавшего у обочины дороги, и прикончила его. Но ни у кого в те дни не было сил добить несчастное животное. Что с ним стало и куда оно в конце концов девалось, было не известно.
На десятый день после атомной катастрофы Кадзуо М., сам чудом избежавший гибели, уничтожил все свое нехитрое имущество, которое еще осталось у него.
Этот акт он совершил спокойно, торжественно, чуть ли не как священный обряд. Но уже тогда на красивом удлиненном лице юноши появилось то выражение мрачной ненависти, которое впоследствии поражало почти каждого, кто сталкивался с ним.
Жертвой этого первого преднамеренного «убийства» — так в дальнейшем пытались истолковать поступок Кадзуо — была книга, обыкновенная школьная хрестоматия, по какой в то время учились все третьеклассники в Японии.
Четырнадцатилетний Кадзуо нашел свою хрестоматию через несколько дней после невиданной катастрофы, роясь в развалинах отцовского дома; когда книга вывалилась из наполовину сгоревшего рюкзака, мальчик прижал ее к груди с криком безмерной радости, будто он только что вновь встретился с другом, потерянным навек, но чудесным образом спасенным. Кадзуо М. знал наизусть множество стихотворений, поговорок и даже прозаических отрывков из этой хрестоматии. В последние страшные часы он повторял про себя некоторые из них, как заклинание, но только теперь, увидев воочию все эти сокровища, заключенные в толстый, в зеленую крапинку переплет, он проникся уверенностью в том, что, кроме кошмарного настоящего и недавнего прошлого, действительно существовали и совершенство формы, и чистота нравов.
Книги и картины, кисточки для письма и цветные карандаши для рисования всегда были лучшими друзьями Кадзуо. Впечатлительный мальчик с богатым внутренним миром избегал общества сверстников. Только Ясудзи, его единственный друг, знал кое-что о переживаниях товарища, витавшего в заоблачных сферах поэзии и искусства.
Из этого мира прекрасного Кадзуо вырвали японские военачальники: прилагая последние, уже бесплодные, усилия, чтобы предотвратить военный разгром, они мобилизовали всех подростков и поставили их на службу войне. Кадзуо направили в бухгалтерию верфи Мицубиси, от которой до родительского дома юноши был примерно час езды на трамвае. Гигантские щупальца взрывной волны дотянулись даже сюда — пригород Фуруэ, в котором располагалась верфь, находился в нескольких километрах от эпицентра взрыва «той бомбы» — и в одно мгновение разрушили все, что встретилось на их пути. Кадзуо никогда не забыть ослепительной вспышки, похожей на взмах огромного сверкающего клинка, не забыть глухого грохота — этого «до… до-о», которое, приближаясь, превратилось в резкий, сверлящий, а потом воющий звук «дзи… ин» и, казалось, разорвало его барабанные перепонки, прежде чем адский гром, как удар по невидимым литаврам «гванн», лишил его сознания: пика (молния), дон (гром). А затем, словно вернувшись из бездонной пропасти, он увидел белое как бумага призрачное лицо молодой девушки Симомуро.
Вот она прибежала, по обыкновению торопливо и старательно семеня ножками, из канцелярии начальника в просторное помещение бухгалтерии с бухгалтерским бланком. Остановилась с выражением досады на лице, как бы возмущаясь ужасным беспорядком, царившим кругом, — летящими бумажками, сорвавшимися телефонными аппаратами, лужами черной и красной туши. Хотела повернуться, но вдруг упала с криком ужаса: огромный осколок стекла, похожий на хвостовой плавник рыбы, пронзил спину девушки и с тонким, удивительно нежным звоном приковал ее к полу.
А еще через секунду — лужа крови вокруг неподвижного тела. Посиневшие ногти. Бессмысленная беготня других секретарш, их разлетающиеся черные волосы, пятна крови и грязи на их всегда безукоризненно белых блузках. Растерянность начальника канцелярии.
— Катё-сан, да помогите же! Скорее, а то она умрет! — крикнул Кадзуо своему начальнику, презрев японские правила вежливости. Но начальник, обычно столь энергичный, стоял неподвижно, прислонившись к своему опрокинутому письменному столу, ничего не понимая и даже не пытаясь остановить кровь, сочившуюся из глубокой раны у него на лбу.
Четырнадцатилетний Кадзуо, еще оглушенный взрывом, но, по-видимому, не пострадавший, вскочил и попытался вырвать злополучный осколок из тела девушки. Поранив себе руки, он снова упал. Затем обернул тряпку вокруг вибрирующего «плавника» и потянул его изо всех сил.
Стекло обломалось под израненными пальцами юноши. А осколок все еще по меньшей мере на одну треть торчал в ране. Лиловые губы молодой девушки, хватая воздух, закрывались и открывались, как жабры. А потом осколок зазвенел и судорога пробежала по маленькому телу. Девушка умерла.
Долгие годы Кадзуо М. не решался вспоминать об ужасах, которые пережил, пробираясь от заводов Мицу-биси в охваченный паникой город.
В конце концов он все же прорвался в свой квартал, расположенный у подножия холма Хидзи-яма. На руках он нес труп своей одноклассницы Сумико. Уже тяжело раненная, девочка присоединилась к нему на дороге через этот кромешный ад. С трудом Кадзуо нашел в себе силы сжечь и похоронить труп, с трудом продолжал влачить свои дни. Его родители и младшая сестра Хидэко также каким-то чудом избежали гибели. Все питались скатанными из холодного риса шариками, которые раздавали походные кухни. Спали в темной шахте заброшенного бомбоубежища. Машинально, ничего не сознавая, что-то делали, шли по бесконечным, запутанным дорогам. У людей выпадали волосы. Они дрожали от озноба, их тошнило. Одного все избегали — думать о ране, оставшейся у них глубоко в сердце после пережитого ужаса. Хоть бы уснуть, спать и спать!
Харуо Хиёси, репортер «Тюгоку симбун», крупной газеты в Хиросиме, исходил тогда со своим фотоаппаратом весь город вдоль и поперек, но снимал лишь очень редко. «Мне было стыдно увековечивать на пленке то, что я видел воочию», — сказал он мне впоследствии.
Лучше бы он подавил в себе благородное чувство стыда! Тогда потомство получило бы более правильное представление о действии «нового оружия». Ведь на широко распространенных фотоснимках Хиросима после катастрофы почти всегда выглядит как безлюдная пустыня — кладбище развалин. В действительности же этот город постигла отнюдь не скорая тотальная смерть, не внезапный массовый паралич и не мгновенная, хотя и страшная, гибель. Мужчинам, женщинам и детям Хиросимы не был сужден тот милосердный быстрый конец, который выпадает на долю даже самых отъявленных преступников. Они были обречены на мучительную агонию, на увечья, на бесконечно медленное угасание. Нет, Хиросима в первые часы и даже первые дни после катастрофы не походила на тихое кладбище, на безмолвный упрек, как это изображено на вводящих в заблуждение фотографиях развалин; она была еще живым городом, полным беспорядочного, хаотического движения, городом мук и страданий, городом, в котором денно и нощно стояли вой, крики, стоны беспомощно копошащейся толпы. Все, кто еще мог бегать, ходить, ковылять или хотя бы ползать, чего-то искали: искали глотка воды, чего-нибудь съедобного, лекарства, врача, жалких остатков своего имущества, приюта. Искали своих близких, чьи муки уже кончились.
Даже в нескончаемые ночи, при голубоватом отсвете трупов, сложенных похоронными командами штабелями с чисто военной аккуратностью, не прекращалась эта беспомощная стонущая суета.
Пятнадцатого августа с самого утра «информационные команды» военной полиции проезжали по огромному району, превращенному в груды развалин, и объявляли: «Слушайте! Слушайте! Сегодня в полдень император лично зачитает по радио важное сообщение. Пусть все, кто в состоянии передвигаться, подойдут к громкоговорителю возле вокзала».
Кадзуо, несмотря на то, что силы его были на пределе, все же поплелся к вокзалу, чтобы послушать, что ему скажут. Как многие другие, он думал, что «тэнно» огласит сообщение о победе.
Несколько сот человек в лохмотьях, раненые и больные, опираясь на палки и костыли, собрались на площади перед развалинами вокзала.
Из громкоговорителя раздался бессвязный шум. Наконец послышался тихий голос императора, — дрожащий, даже жалобный голос: «Переносить невыносимое…»
Что это означало? Никто не понял толком, что, собственно, было сказано. Объяснялось ли это плохой слышимостью или малопонятным для простых людей придворным языком? Или тем, что люди всем своим