пришло письмо матушки.
Вручив его Мишелю, Лилиенанкер вышел в коридор, и оттуда послышалось, как он отворил дверь Николая. Предположив, что текст письма одинаков, Мишель решил использовать его в качестве ключа к разгадке азбуки. Дозволение написать сыновьям матушка получила с условием, что она воздействует на них. И потому она, словно под диктовку генерал-адъютанта, умоляла поверить в милосердие государя, которое будет зависеть от чистосердечного признания. Почти слово в слово — то же, о чем его просили на допросах и о чем говорил отец Стахий. А в конце письма мать сообщала, что государь назначил ей 500 рублей ассигнациями годовой пенсии.
Мишель подошел к стене и зашуршал по ней письмом. Услышав ответный шорох, он начал выстукивать буквы кандалами. Николай отодвинул кровать, видимо, записывая под ней на стене обозначение букв. Слава богу, наконец, понял! В это время ефрейтор растворил дверь и приказал Михаилу прекратить шум. Бестужев объяснил все своим восторгом от милости государя, дозволившего написать матушке письмо сыну. Ефрейтор успокоился, но предупредил, что шуметь все же нельзя, иначе Бестужева упрячут в такое место, где ему будет и вовсе худо. Но как только он вышел, Мишель продолжил выстукивание сначала пальцами, а когда они за болели — той палочкой, которой начертал буквы в книге.
С нетерпением он ожидал сумерек, когда из коридора уходят дежурные и остается лишь часовой. Понял ли, сможет ли теперь брат переговариваться? И когда в темноте раздался еле слышный стук, Мишель замер. Одна за другой прозвучали буквы
В ту ночь Мишель не сомкнул глаз. И едва забрезжил рассвет, простучал, просит ли матушка об искренности показаний. Услышав утвердительный ответ, он передал:
— И меня тоже. Значит, это дубликат письма. Мы все, пятеро братьев, куплены по 100 рублей за голову, но это лишь крохи хлеба для матери и сестер. Обещание помилования ценой откровенности — ловушка.
— Я тоже так думаю, — ответил Николай.
— Не знаю, как ты отвечаешь, но я говорю, знать не знаю, ведать не ведаю, и потому не верь, когда будут клеветать на меня…
Разговор, который с глазу на глаз можно было бы провести за минуту, длился полдня. Брат, еще не освоившись с азбукой, то и дело отрывался, отодвигал кровать, чтобы посмотреть значение букв, записанных на стене. Но впоследствии они, сократив целый ряд букв, упростили азбуку и стали «говорить» гораздо быстрее. А в Шлиссельбургской крепости спокойно «разговаривали» через шесть казематов, находившихся между ними, при открытых окнах через двор, постукивая палочкой по железной решетке.
Бестужев не мог точно сказать, когда его вызвали на новый допрос — счет дням был потерян, но случилось это вскоре после письма матушки. Он уж дремал после ужина — куска хлеба и кружки невской воды, — как дверь отворилась, ему внесли одежду и шубу, отомкнули все четыре замка кандалов и, облачив в одежду, снова замкнули железа. Потом завязали глаза платком, вывели на улицу и усадили в сани.
До чего же чист и свеж морозный воздух! С удовольствием вдыхая его и слушая глухой стук копыт и скрип полозьев по снегу, он цочувствовал, как у него закружилась голова. Путь оказался недолгим. Судя по расстоянию, его привезли в комендантский дом, ввели в двери, сняли шубу, провели в глубь коридора и посадили на стул за ширмой, которую он увидел из-под платка краешком глаза.
Здесь тепло, уютно. Стук ложек, вилок о тарелки, запах вкусной еды, негромкие переговоры, даже смех. Некоторые голоса знакомы, один — Левашова, другой — великого князя Михаила. Куда он попал? Что за царский ужин? Обостренное от голода обоняние уловило запахи рыбы, жареного мяса, лука, ароматы душистого чая и хорошего турецкого табака. От всего этого он снова почувствовал головокружение и едва не упал со стула, но солдаты, стоящие рядом, поддержали его.
«Что все это значит? Один из видов пытки?» Минут десять сидел он, но они показались вечностью, И такая злость закипела в нем, что он еле сдержался, чтобы не грохнуть цепями о ширму. Наконец ужин закончился. Сотрапезники удалились, вскоре солдаты взяли его под руки и повели через комнату, где еще витали запахи неубранных блюд, провели через другую комнату, где скрипело множество перьев, к он оказался в просторной ярко освещенной зале. С Бестужева сняли повязку, он зажмурился от света свечей в люстрах и лишь потом увидел перед собой большой стол, покрытый красным сукном, за которым восседал военный министр Татищев, справа от него сидели великий князь Михаил, затем Дибич, Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, а напротив них — Голицын, Чернышев, Левашов, Потапов. Чуть в сторонке за отдельным столом — делопроизводитель Ивановский. Вид у многих усталый, сонный, видно, разомлели после сытного ужина.
Голенищев-Кутузов дремал. Похоже, переел. Назначенный после гибели Милорадовича военным генерал-губернатором Петербурга, он оказался среди вершителей судеб мятежников. Парадокс был в том, что он обвинял их в покушении на жизнь царя, а сам участвовал в убийстве Павла I. И когда Голенищев- Кутузов спросил Николая Бестужева, как тот мог решиться на такое гнусное преступление, Николай хладнокровно ответил: «Я удивляюсь, что это говорите мне вы!»
Из всех членов Следственного комитета Мишель уважал лишь Голицына, который вступился за Кондрата когда после публикации стихотворения «К временщику» Аракчеев хотел расправиться с дерзким автором, осмелившимся высмеять его, грозного фаворита. Рылеева удалось отстоять, но Голицына Александр I по просьбе Аракчеева сместил с поста министра народного просвещения. Однако сейчас ом снова «на коне».
Остальные члены Комитета — тоже бывалые государственные мужи, с густыми генеральскими эполетами, начальник Главного штаба Дибич — генерал-адъютант.
Самому старому, Татищеву, шестьдесят четыре года, а самый молодой — великий князь Михаил, всего на два года старше Мишеля. Он бодр, свеж, и пока Татищев, готовясь к допросу, перебирал бумаги, великий князь вперил в Бестужева сверлящий недобрый взгляд. Но нет, далеко ему до братца — более злобен, но мелкотравчат. Чувствуя на себе взгляды других членов Комитета, Бестужев, однако, не отрывал глаз от великого князя, и тот не выдержал, отвернулся. «Так-то вот! Уж если я не дрогнул перед твоим братом императором, то перед тобой и подавно!» — подумал Бестужев.
— Когда и кем вы были приняты в тайное общество? — послышался голос Татищева. Бестужев начал было говорить о Чернове, но великий князь перебил его, сказав, что им известно, когда и кем принят он, и они спрашивают лишь для того, чтобы убедиться в чистосердечии Бестужева. Мгновенно прикинув, что вряд ли кто мог сказать об этом, кроме самого Торсона, он назвал его.
— Наконец-то, — удовлетворенно сказах! Чернышев. — Только зачем было ссылаться на покойного Чернова?
— Единственно для того, чтобы не погубить Торсона, у которого на попечении мать-старушка и сестра.
— Почему вы отказались от исповеди? — спросил Татищев.
— Как, он не пустил к себе священника? — очнулся от дремы Голенищев-Кутузов.
— Пустил, пустил, — успокоил его Голицын.
— Речь шла не об исповеди, — ответил Бестужев. — Нельзя же путать божье с…
Он не успел подобрать нужное слово, а то бы сказал что-нибудь излишне резкое, но, к счастью, его перебил Голенищев-Кутузов.
— Смотрю на него и думаю, верит ли он в бога, есть ли хоть что-то святое в его душе?
«Господи милосердный! — вздохнул про себя Бестужев. — И кто говорит о святости?» Чтобы дело снова не дошло до конфуза, Татищев поспешил задать новый вопрос.
— В чем заключалась цель общества? Как вас вовлекли в оное?
— Цель — введение конституции. Вовлекли же меня тем, что государство приходит в упадок и что истинно любящие свое отечество должны воспротивиться этому.
— Подумать только — «истинно любящие отечество», — передразнил Левашов. — Кого еще из