приобретает судьбу. Вы это поняли и точно дали в Бертране. Это и есть Блок. Гаэтан мне показался меньше, это же Андрей Белый, его характер. А Изора… Здесь он просто отомстил Любовь Дмитриевне. Она ведь сломала судьбу и его, и Белого… И Белый беспощадно ей отомстил в «Петербурге»… Очень интересно, когда идут весенние пляски, но, кажется, немного переиграно в сторону мюзикла…
— Леонид Константинович, это же пародийно…
— Да? Я как-то не очень это ощутил…
— Менестрель — поэт, который клянчит премию…
— Да, да… И это, конечно, Россия 1910 года, никакого отношения к Франции это не имеет… Тут Жирмунский просто ничего не понял. Вы читали Жирмунского?.. Он там ошибся, академик, такую чепуху написал. Это же сам Блок — сын человеческий, Христос, а она не смогла ничего понять!.. Вы создали настоящее лирическое блоковское ощущение. Это очень важно. Особенно в этот юбилей, когда его вытащили на улицу и стали таскать, как тряпку. Он не был народным поэтом. А Владимир Николаевич Орлов потащил его на улицу!..
Они воевали друг с другом за своего Блока, а он смотрел на всех из печального зеркала…
Раздавая актерам тетрадки с ролями, Р. читал блоковский текст:
Чтобы музыка нас не покидала и мир устоял, в БДТ, не щадя сил, работал Семен Розенцвейг. Он трудился, а его душа в восторге и слезах уносилась за облака, и наши земные забавы получали звездное измерение. Если бы можно было передать словами, как он угадал и сделал слышным тот странный, безродный, возвышенный звук!.. Но словами музыки не передать…
— «Ревет ураган./ Поет океан./ Кружится снег./ Мчится мгновенный век./ Снится блаженный брег»… Семен Ефимович, знаете, чего бы хотелось? — бредил Р. — Чтобы это была не обычная песня — мотивчик, запев-припев… А такая… музыкальная подушка, на которую ложатся слова…
— Вы думаете, что-то вроде мелодекламации?
— Ни в коем случае!.. Мелодекломация — пошлость, а у Блока — трагедия… Здесь должна быть совершенная простота, Гаэтан просто говорит, а слова получают объем, укрупняются… Тут нужен какой-то музыкальный фокус… Не знаю, как вам сказать… Текст на воздушной подушке…
— Кажется, я понимаю, что вы хотите… Да… Знаете, Володя, я сегодня ночью закончил читать книжку о Блоке, вопшем, неплохая книга… Но я так и не понял, от какой болезни он умер…
— От одиночества.
— Ну да, конечно, само собой… Но все-таки, какой диагноз?..
— По-моему, все делали вид, что знают, с кем имеют дело, но никто его не понимал… Ни в театре, ни дома…
— Да, конечно… Вопшем, ясно… А что у него болело?..
— Душа у него болела, Семен Ефимович, душа… Это и есть диагноз…
— Да, да… Я понимаю… Ну, хорошо…Вопшем, что-то мерещится…
На другой день, с видом скорее равнодушным, чем озабоченным, он позвал Р. в свой кабинетик и сел за фортепьяно.
— А ну-ка, послушайте… А теперь попробуйте говорить текст… Говорите, говорите!.. Та-а-ак… А?.. По-моему, что-то в этом роде, нет?..
— Семен Ефимович, вы — гений!..
— Невэтомдело, Володя! Это — работа. Лишь бы получился спектакль…
Отмечание блоковской премьеры вылилось во что-то благостно семейное отчасти потому, что сели не в большом зеркальном верхнем буфете, а за кулисами, в «красном уголке» со сводчатыми потолками. И Гога смотрелся здесь не как сверкающий генерал, а как добрый папа, и Дина была тиха и несуетлива, и композитор Розенцвейг излучал сияние…
Не сиживали так, пожалуй, с тех пор, как не стало Лиды Курринен, заведующей реквизиторским цехом, прозванной «королевою». У нее собирались после рядового спектакля, скинувшись по «рваному». И, уловив домашнюю атмосферу, молодой артист Валера Матвеев, высоченный и длиннолицый, похожий на молодого Пастернака, вдруг встал и признался, что за свои четыре года в театре он в первый раз ощутил ту общность, из которой, которая, ну, в общем, вы понимаете… Р. снова почувствовал опасность, но Товстоногов, как всякий гений и блестящий литературный герой, был прекрасен своей непредсказуемостью. Он поднял рюмку и глубоким задушевным голосом, заставившим всех замереть, сказал:
— Сегодня я хочу выпить за победу театра, победу, которая возникла не сама по себе. Личная инициатива одного человека стала нашим общим делом и принесла театру настоящую удачу, за которую я ему благодарен. Все-таки есть еще нечто такое, что заслуживает уважения и, я бы сказал, подражания. Речь идет о воле — и он сделал цезуру…
Р. замер, как кролик. Он, как и все, конечно, догадался, что речь идет о нем, но не потому, что его, как героя повести Лагина «Старик Хоттабыч», с детства звали Волей, а потому, что в этот миг испытал острейшие и противоположные чувства:
Все застолье казалось оглушенным его справедливостью, человечностью и величьем, а он все еще держал на весу мягкую руку с благородным голубым перстнем и наполненной рюмкой:
— Речь идет о воле Володи Р. Но не той воле, когда человек может давить другого или других, а о настоящей художественной воле. Он услышал на театральном худсовете нелегкое в свой актерский адрес. Другой бы распался и расслабился, а он собрал всю волю и сыграл лучше. И у спектакля успех, и у театра успех! Выпьем за него, — задушевно закончил он, и все так и сделали.
Здесь появились участники «Цены», окончившейся на большой сцене. После Гогиной речи, о которой им тут же доложили, взял слово Басик и опять-таки по дружбе сказал о том же Р., его режиссерски- педагогическом начале и т. д. За ним встала Валя Ковель и стала пересказывать содержание вчерашних выступлений на городском худсовете. Потом говорили Дина Шварц, Изиль Заблудовский и Лена Алексеева, пошли параллельные тосты за Кочергина, Розенцвейга, помрежа Витю Соколова, дебютантку Галю Волкову и так далее и так далее, пока Р., во избежание перекоса, не поднял рюмку за Гoгy, признавшись, как боялся, что сцена боя отнимет слишком много времени, а Георгий Александрович организовал ее за десять минут, после чего предложил всем выпить за «уроки Товстоногова».
И тут уже не только Р., но все испытали восторженный прилив любви и стали тянуться к мэтру и, по возможности, целовать, и Р. показалось, что Гога доволен, что хваленый инициатор не забывается и тактично расставляет верные акценты. Заговорили о театре в широком смысле.
Бас был в ударе и прекрасно рассказал, как, будучи в Москве, пошел к любимому МХАТу, а там — развал ремонта, даже святые стены обрушены; он проходит мимо кабинета Немировича, тот опустошен, поруган, только из незатянутого крана капает ржавая вода: «кап-кап»…
Женя Чудаков стал вспоминать репетиции «Двух анекдотов» и то, как покойный Саша Вампилов дал ему дружеский совет на все времена:
— «Старик, не меняй мебель!..»
И опять вступил Гога и стал доверительно рассказывать случаи из своей жизни. Как он попал на