продолжать их накопление.
Вернулся командир звена из эскадрильи Токунова Павел Корчагин, еще в недавнее воронежское время мой сподвижник по вечерним городским променадам. Крепкий и сильный смугляк с боксерской фигурой, железными мускулами и упрямым характером, прекрасный и смелый летчик, продержавшийся в группе Токунова дольше всех, сейчас он выглядел погасшим, душевно надломленным, утратившим былую завидную внешнюю броскость и уверенность в себе. Вечером за неторопливым ужином в моей узенькой — гробиком — «келье» хозяйского дома, где я был на постое и куда пригласил Пашу на ночлег, он, чуть захмелев, нехотя вспоминал, глядя куда-то мимо меня отрешенным взглядом, часто делая глубокие паузы и выдавливая каждое слово, подробности того последнего воздушного боя 18 августа (надо же — в день авиации!) над Мозырем, где «мессера» срубили и подожгли его машину, а потом, став в круг, обстреляли и самого, висящего на парашюте, сопровождая до самых лесных крон, но не убили, а только ранили. Паша остался на ногах. До своих было километров сто, а может, и триста — этого никто не знал. Разрозненные отступающие и окруженные группировки наших войск еще отбивались от немцев в лесных лабиринтах Полесья, а главные силы оборонялись где-то далеко за Днепром, у самой Десны. Ему удалось переодеться в деревенские обноски и, продвигаясь день и ночь в стороне от крупных дорог под покровом лесов и болотистых мест, на четвертые сутки выйти к советским войскам, но с ними он еще очень долго пробивался в тяжелых боях на восток, туда, где двигались фронты.
Из его экипажа никто не вернулся. Погибли, конечно, хотя все они могли успеть покинуть горящий самолет, если бы были живы.
Все пережитое Пашей не самый сильный вариант для шока и необратимых потрясений, преподносимых войной боевому летчику, но и этого было достаточно даже такой крепкой человеческой натуре, какой обладал он, чтобы оставить в ней заметные следы деформации психики.
Но время бывает милосердно. Вскоре все сошло, осело. Паша обрел свой прежний нрав и дух, уверенность в себе, вернулся к полетам, не отставал в командирском росте, но летал уже в запасном полку, готовил летчиков для фронта. Именно он, Павел Васильевич Корчагин, перенес последнюю боль токуновской эскадрильи, теперь уже окончательно потерявшей свою силу и весь боевой состав первого формирования, — золотые, неповторимые, бесценные жизни наших воронежских ребят.
И перед Пашей, и перед токуновцами, перед всеми, кто погиб и еще воевал на фронте, мне было, мало сказать, неловко — просто стыдно за свое тыловое, чуть ли не подлое, по моим понятиям, вполне надежное военное благополучие. Да мне ли одному? Наше стремление вырваться на фронт еще никто не подавил, ничто не пошатнуло. Правда, часть ребят, особенно семейных, никому не надоедает, рапортов не пишет, на запад посматривает без особого вожделения, но они прекрасно знают свое дело и работают изо всех сил на фронт, на Победу. С ними так: проситься не станут, а пошлют, глазом не моргнув, пойдут в бой и воевать будут геройски, ничуть не хуже тех, кто грезит боем. Да и среди тех, кто «грезит», немало мастеров порисоваться, особенно в хмельной компании.
Рассудку вопреки я все искал оправдания моим порывам. Немцы уже под Москвой и Ленинградом. Как же можно было нам, военным летчикам, видевшим свой первейший и святой долг в защите Отечества, отсиживаться в тылу? Уже захвачен Днепропетровск. Можно сойти с ума, пытаясь представить это! Там были мать, отец, брат! Где они? Что с ними?…
Зато я, черт возьми, чтоб не сказать крепче, лихой военный летчик, командир грозной боевой машины, пребываю в полной безопасности и для немцев абсолютно недоступен, поскольку недосягаем — они даже долететь сюда не в силах.
Спору нет, кто-то должен обучать летчиков, комплектовать новые экипажи, готовить их для фронта — их там ждут, но есть же пожилые инструктора, старые опытные пилотяги — их и на фронте немало — им и работать в школах и резервных полках, а наше молодецкое место — там, на войне, в бою.
Осень все глубже продвигалась к зиме. Летная погода пошла на вес золота.
За городом, с противоположной стороны от учебных аэродромов, вырос еще один — перегоночная база. Там шло комплектование самолетов «Ил-4», доставляемых сюда с Комсомольского-на-Амуре авиазавода, а фронтовые летчики, прилетая на транспортных самолетах или добираясь на поездах, гнали новенькие бомбардировщики дальше, в свои полки. Но однажды перегонку небольшой партии самолетов поручили нашим инструкторским экипажам. Среди них был и мой. Это же, как я рассудил, подвернулся мне редкий и, может, единственный, богом дарованный шанс вырваться на фронт! Неужели там меня не оставят? Не знаю, чем и как я выдал свой тайный замысел, скорее всего, не в меру оживленным настроением, а может, чуть большим, чем у других, чемоданом — явно не для дороги, а для нового жительства, но когда я уже сидел в кабине, с нетерпением ожидая сигнала на запуск моторов, ко мне на крыло взлетел гонец и прокричал в ухо:
— Мельников дал вам отбой. Машину погонит другой экипаж.
Душа моя оборвалась. Как с разгону о стенку. Мельников — командир полка. Кто и почему подбил его на такое решение? На краю аэродрома у КП стоял майор Говоруха — начальник штаба. На мой недоуменный вопрос он хитро сощурился, подмигнул и с ехидной разоблачительной улыбкой протянул:
— Не-ма дур-ных!
Других объяснений не было. Он-то, видимо, и «капнул». Все остальные ребята не вызывали сомнений в благонадежности и после перегонки возвратились домой без потерь.
Вперемежку с дождями срывался снег, не по срокам прихватывал ранний морозец.
Неожиданно в полку появился капитан Шевцов. Почти инкогнито. Он изучал летные книжки, с кем-то беседовал, по ночам проверял технику пилотирования. Это касалось не только переменного, но и постоянного состава. Потянулись догадки. Кое-что приоткрылось: у капитана немалые полномочия по отбору летчиков и штурманов в ночной особого назначения дальнебомбардировочный полк майора Тихонова. И статус полка, и имя его командира сразу обволоклись оболочкой какой-то таинственности, загадочности и интриговали всех необыкновенно.
В нашей эскадрилье Шевцов намеревался проверить двух или трех летчиков, в том числе Казьмина. Зачем Казьмина — не ясно. Не могут же его взять из эскадрильи? Без него она — как же?…
Я Шевцова ничем не привлек. Мою летную книжку капитан полистал без всякого интереса и отложил в кипу ненужных. Но человек он был с виду добрый, доступный, и однажды, выбрав удобный момент, я подошел к нему и упросил сделать со мною хотя бы один ночной полет.
— Ну что вам стоит, товарищ капитан?
— Ладно, слетаю, — улыбнулся он.
Это сказано было, как мне показалось, с какой-то снисходительностью, с чувством жалости, что ли, ко мне. И уж, во всяком случае, без серьезных намерений. Да и что могло привлечь его в незнакомом младшем лейтенанте?
В ближайшую ночь, отлетав еще с кем-то, он подошел к моему самолету. Погода была спокойная. Луна уже ушла. Облака лежали высоко.
— Знаешь что? Давай сходим в зону, — как-то по-домашнему сказал он. — Покажи мне сам, что ты там умеешь, а я посмотрю.
Всю программу, без каких либо упрощений, я прокрутил в голове и, как умел, выложил ему в зоне. Полет протекал молча.
На стоянке, когда остановились винты, он протянул мне руку и произнес:
— Пойдешь к Тихонову.
Сказал утвердительно, как о деле решенном.
Радость охватила меня небывалая. Все во мне ликовало!
Но время шло, Шевцов уехал, а меня никто никуда не зовет и не просит.
Прошел слух — в штабе появились какие-то документы насчет отобранных. Но начальство молчит. Штабная мелюзга потихоньку выдает «дворцовые» тайны: Мельников отбивается, не хочет отпускать инструкторов.
Через день новая информация из тех же «надежных источников», по секрету: пришла депеша от генерала Горбацевича — требует отпустить меня немедленно. Генерал Горбацевич? Кто такой? Оказывается, командующий дальнебомбардировочной авиацией — куда уж выше!
Иду незваным к Мельникову. «Князь Серебряный», как мы величали командира полка за его молодую седину, завидев меня на пороге, разбушевался с ходу. На его столе, ко мне вверх ногами, вижу и косым