Не знаю уж, по чьей высокой инициативе, но в боевой подготовке частей Дальней авиации стал культивироваться воздушный боевой порядок «строй рой». Так ли назывался он у американцев, когда они на своих бомбардировщиках «Б-17» совершали групповые челночные рейды в плотных, эшелонированных по высоте боевых порядках с аэродромов Советского Союза в районы Южной Италии и обратно, нанося по пути удары по немецким объектам, но у нас закрепилось именно это название аналогичного построения бомбардировщиков Дальней авиации. Трудно сказать, насколько точно был скопирован строй наших недавних союзников, но, преследуя при этом главную цель — создать условия высокой концентрации бортового оборонительного огня на любом направлении возможных атак истребителей противника, — он был вместе с тем невероятно громоздок, неповоротлив и совершенно непригоден для полета в облаках. Сколько сил и времени отнимал он только на одно построение в единый боевой порядок целого корпуса! Тут сжигалось столько топлива, что фактически ни до одной более или менее дальней цели этот огромный, плывущий в небе табун дотянуться уже не смог бы.
Мы ждали появления нового самолета, но не предполагали, что им окажется двойник американского.
Весной 1945 года, еще до атомных ударов по Хиросиме и Нагасаки, на Дальнем Востоке, в районе Приморья, после массированной бомбардировки объектов Японии вынужденно села пара подбитых стратегических бомбардировщиков «Б-29». Этот неожиданный «дар божий» породил не менее неожиданную идею. Сталин приказал трофеи перегнать в Москву, а А. Н. Туполеву — один к одному скопировать «американца». Конечно, такое задание чувствительно уязвило Андрея Николаевича: крупнейший авиаконструктор, машины которого всегда превосходили все известное в мировом самолетостроении, вдруг обязан был взяться за копирование чужой модели. В то время он уже вовсю работал над новым четырехмоторным бомбардировщиком «Ту-64» с более высокими, чем у «Б-29», летными и боевыми характеристиками, но Сталин отверг его предложение и потребовал прежде построить именно копию «сверхкрепости».
Задача, как ни странно, оказалась невероятно сложной, но в высшей степени плодотворной. Дело в том, что туполевский проект был рассчитан на существовавшую в то время и не получившую за годы войны существенного развития советскую технологию самолетостроения, а вырвавшиеся вперед в этой области американцы, пока шла война, им не особенно мешавшая, владели уже иной, более совершенной и перспективной технологией. И действительно, в ходе создания под грозным сталинским оком американского двойника в нашей авиационной промышленности, да и в целом ряде смежных отраслей технической индустрии, произошла воистину грандиозная технологическая революция, форменный прорыв в новые области материаловедения, электроники, приборо- и машиностроения, позволивший в невообразимо короткое время создать на уровне мировых достижений в науке и технике принципиально новые образцы летательных аппаратов, в том числе и реактивных, и развивать эту тенденцию дальше.
На подходе виднелась и атомная бомба. Встреча ее с самолетом «Ту-4» была близка и неминуема. И хотя носителям атомных грузов дальности полета до вероятного противника номер один, сидевшего за океаном, с арктических баз хватало только туда, а обратного пути уже не было, верховное руководство, а значит, и нас, верных и преданных, это вполне устраивало.
Но главное и самое важное состояло в другом: Соединенные Штаты, к своему великому огорчению, утрачивали монополию на безответные атомные удары. Шантажировать мир без риска получить ответный ход стало опасно.
«Ту-4» пошел крупной серией сразу на двух мощных волжских заводах.
А нашими полетами в «строю рой» все еще на «Ил-4» преследовалась, вероятно, опережающая цель — подготовить летный состав для боевых действий на перспективных бомбардировщиках в плотных массированных построениях, хотя бессмысленность этой идеи в новых условиях ведения войны, становилась все более очевидной, и мы постепенно переключились на ночные действия и более мелкие боевые порядки.
Мой полк был крепок, летал уверенно, хорошо бомбил и метко поражал воздушные цели. При общей в авиации высокой аварийности нас эти несчастья обходили стороной.
Но, боже, как бедно и тяжко мы жили! В периоды распутицы, коих хватало сверх всякой меры, аэродром замирал. Наш чернозем раскисал, расползались дороги, городок намертво изолировался от внешнего мира. Жива была только восьмикилометровая, для нужд сахарного завода, железнодорожная ветка, по которой, если идти пешком по шпалам, можно добраться до ближайшей станции. В непогоду, когда ни проехать, ни подняться на самолете, я не раз пересчитывал те шпалы туда и обратно, то торопясь в штаб дивизии на очередное совещание, которые сверх меры любил проводить Василий Гаврилович, то возвращаясь в полк. Наши дома и казармы освещались свечами и керосиновыми лампами. Несчастный дизелек лишь иногда по вечерам давал свет в служебные помещения. Мне все не удавалось ни найти приличный генератор, ни добыть вдоволь топлива, ни разжиться стройматериалами, чтоб хоть как-то поправить быт гарнизона.
Признаться, хозяйственником я был никудышным, а профессионалы, как на подбор, ленивы и бездарны. Ничем себя не проявив, они норовили с порога поскорее удрать из этого проклятого гарнизона на легкие хлеба столоначальников в высоких тыловых управлениях.
Всякого рода мои заявки и рапорты с просьбой хоть чем-то помочь безвестно тонули в старших штабах. На личных докладах в окружных кабинетах генеральские чины снисходительно похлопывали меня по плечу, безбожно врали, выдавая пустые обещания и чуть ли не выталкивали за порог, стараясь поскорее избавиться от моей назойливости. Начальство постарше вообще избегало появляться в нашем гарнизоне, чувствуя свою беспомощность перед горой житейских проблем. Да и дорог боялись. Собравшись к нам, никто не мог рассчитывать на скорое возвращение к себе. Обыкновенного воспаления аппендикса было вполне достаточно, чтобы «безвозмездно» отдать богу душу. Однажды под такой угрозой оказался наш радист. Госпитальные хирурги — только в Киеве и в Виннице, а на нашем аэродроме при посадке даже на «По-2» можно было легко стать на нос, а то и перевернуться на спину. Наконец договорились с пилотом: он будет садиться посреди строя между шеренгами солдат и офицеров с двух сторон, чтобы при уменьшении скорости пробега можно было ухватить самолет руками и удержать его от подъема хвоста. Так и произошло. Только было собрался «По-2», зарываясь колесами в грязь, приподнять хвост, как на стабилизаторе повисли дюжие ребята и приложили его к земле. Радист был спасен. Но хирурги улетели от нас не скоро, пока не подсох на аэродроме небольшой пятачок.
Страшно бедствовали семьи, особенно те, что снимали углы и комнаты в деревенских хатах. Военторговские магазины пустовали, а обрушившаяся на народ послевоенная дороговизна могла доконать хоть кого. Но жизнь еще на чем-то держалась. В клубе, разместившемся в обыкновенной трехкомнатной квартире со снесенными внутренними стенами, длинными вечерами женский хор репетировал «Ой, туманы мои, растуманы», да замполит Халаимов со своими пропагандистами читал доклады о классовой борьбе, империалистической угрозе и руководящей роли партии.
Был, правда, в селе еще один «очаг культуры» — клуб сахарного завода, но туда «на кино» со всей округи собирались пьяные орды, и трезвой душе места там не находилось.
Люди вместе с тем понимали, что первый послевоенный год не мог предложить им ничего иного, и свои страдания переносили безропотно, не унывая, со светлой верой в перемены к лучшему. Ведь победили, как же может быть иначе?!
Летом жизнь упрощалась, становилась оживленнее — дольше светило солнце, отогревались промерзшие стены. Затевались футбольные игры, по вечерам на свежем воздухе крутили новые фильмы, иногда выбирались на речку.
В этой унылой беспросветности полеты были, кажется, единственным неподдельным утешением. Когда подсыхал аэродром, покрывался травкой или схватывался морозцем со снежным покровом, летать было приятно, а житейские невзгоды на время отступали, и мы снова чувствовали себя совсем не лишними на этом свете.
С некоторых пор все чаще стал побуркивать Василий Гаврилович:
— Командир полка — холостяк? Неприлично!
Я отмалчивался, не особенно задумываясь над этой проблемой и даже несколько побаиваясь утраты личной свободы.
Но к тому времени, когда стал ворчать Василий Гаврилович, я осторожно ухаживал за Наташей —