— Петька! — обрадованно толкаю я брата. — Это ведь ты узбека масляного рисуешь? Верно?
— Ага, — кивает Петька. — Я тебе только не говорил. На, смотри…
С фанерной дверцы тумбочки точечками-глазами глядит на меня утопленник. Одной ноги у него нет — не поместилась. Зато на туловище у него не меньше десятка пуговиц.
— Петь, нарисуй ему саблю, — прошу я.
— Не-е, — возражает брат, — сабля ведь железная, и она утонула совсем.
— Ну, хоть чайник, с которым он лазал.
Петька великодушно выполняет мою просьбу.
— Готово! — говорит он, делая последние штрихи. — Утопленничек! Хороший?
— Мировой! У, мощно! — восхищаюсь я.
— А это еще мировее, — говорит Петька и толкает мне в рот теплый кусочек хлеба. — Я не весь съел. Я за майку спрятал.
Петька часто так делает: спрячет немного своего хлеба или сахара, а потом дает мне.
Пора зажечь керосинку — в комнате сумерки.
Я начинаю выдвигать слюдяное окошечко и выкручивать фитиль.
Петька ищет спички.
— Вода! — вдруг испуганно кричит он. — Ты пролил воду на спички!
У меня сразу пересохло во рту.
— Это масло, — с трудом говорю я. — Это не я, это оно само как-нибудь вылилось. — И я начинаю реветь на всю комнату.
Петька долго и тщетно старается добыть огонь. Чтобы не заплакать самому, он пытается меня успокоить:
— Ладно, не стони. Не расстраивай меня. («Не расстраивайте меня», — говорит наша бабушка, когда мы часто просим поесть.)
Я еще всхлипываю:
— Да, а чо баба скажет за масло? А как мы будем в темноте?
— Она ничего не скажет. Она скоро придет. Она, наверно, уже идет. Может, в хлебный зашла.
Я вытираю слезы и тут вижу, как что-то белое и отвратительное начинает двигаться к нашей кровати.
— Петька, идет! — Я хватаю в темноте и крепко сжимаю Петькину руку.
— Кто? — Брат на всякий случай прижимается ко мне.
— Утопленник! Гляди…
Меловой рисунок на дверке тумбочки призрачно белеет. Ветер, забравшийся в дом сквозь треснувшее стекло, раскачивает ее, и кажется, что одноногий утопленник действительно передвигается.
— Баба! — кричу я и прячусь под одеяло.
— Баба! — кричит Петька и лезет ко мне.
Он стаскивает с меня одеяло, и я снова вижу пританцовывающего узбека. Я закрываю глаза. В ушах, как назло, звучит все время одно и то же:
Что-то шуршит и скребется за дверью.
— Когтями он, — шепчу я, не открывая глаз.
— Стучит! — орет благим матом Петька. У него стучат зубы. — Настоящий!
Я тоже слышу стук в дверь.
— Да откройте же, ребята! Петя! Леня!.. Ой господи, что-то случилось.
— Баба пришла!
Мы бросаемся к двери и вдвоем откидываем крючок. Бабушки в темноте не видно, но это она, наша баба.
Мы прижимаемся к чему-то холодноватому, пахнущему, как принесенные с мороза простыни.
— Дурешки вы мои! — Добрые бабушкины руки находят нас. — Ну, чего так испугались? Ох, горе… А со мной Индус. Пришел вас проведать. Видите, какой умный песик… Ну, чего вы? И чтоб этим монтерам…
Баба, наша баба…
¦
И вот — весна!
Она словно догадалась, наконец, как нам с Петькой надоело сидеть дома. Радостно, не боясь, что им попадет от заморозков, лепечут ручьи. Солнышко пригревает все сильнее.
Уже не замерзает в кастрюльке оставленный на завтра суп…
Чуркина принесла бабушке подрубить красный сатиновый флаг — скоро Первое мая!
— И как только таким людям разрешают прикасаться к флагу! — ворчит бабушка, когда домкомша уходит.
А солнышко слепит бабушкины глаза, она перестает хмуриться и весело говорит нам:
— Марш на улицу! Хватит взаперти сидеть.
Мы с Петькой беремся за руки и выбегаем на крыльцо. И все цвета, запахи и звуки счастья обрушиваются разом на наши маленькие, как ручные часики, сердца.
Прямо против нашего крылечка на гладко оструганном бревне сидят девочки. Бревно с одного конца заострено — это будет новый электрический столб. Старый подгнил, его спилили вместе с приклеенным к нему объявлением: «Потерялся жеребенок…»
Теперь на его месте лишь оранжевый срез пенька.
Нам немного жалко этот старый столб: он удивительно гудел — приложишь ухо, и неохота отрывать.
Но жалость наша мимолетна. Ее тотчас вытесняет интерес к новому столбу: к его смолинкам и овальным сучкам.
Девочки шьют кисеты. Только одна — Ленка-маленькая — не шьет. У нее «не работает» правая рука.
Зимой Ленка несла от Чуркиной баночку молока и на крыльце поскользнулась. Баночка разбилась, осколком перерезало сухожилия на запястье. Дядя Вадим, оказавшийся поблизости, подхватил девочку и отнес в военный госпиталь — он совсем недалеко от нашего двора.
А на крыльце долго лежали осколки, красные, как яблоки на наклейке от баночки. Мы с Петькой бегали смотреть, а бабушка говорила, что у Чуркиной молоко злое.
Руку в госпитале, как рассказывала потом сама Ленка, «зашивали, зашивали, уж так прямо зашивали, а кровь все течет». Ленка вспоминала об этом и становилась бледной, как тогда на крыльце у разбитой баночки.