шестнадцать назад; и либретто из мыслей Никиты Васильевича уже пелось Столыпиным[62] года четыре назад, как теперь распевалось оно Протопоповым[63]: вместе с последним оно должно было собой увенчать петроградские крыши, строча пулеметами, чтобы, проклявши Россию, окончиться стрекотом фраз: из Парижа и Праги; так кариатидою стал он — ливрейным лакеем правительства в позе протеста — с подъезда Кадетского корпуса.
Вот он, старик, проезжая по старым местам, направляется к старому месту — раз в месяц (с пяти, с четырех — до семи, до восьми); уже двадцать пять лет (проститутка прошла; и за нею — бобровый поклонник); да, да, — что прикажете!
Это — идейная близость.
Уж высился многоугольными башнями замковый дом от начала Тверского бульвара: Михаил Васильич Сабашников[64] в прошлом году наотрез отказался принять его книгу (печатает молокососов каких-то); Никита Васильевич ехал с поджатой губою под башнями: здесь помещалось издательство.
Дом тот сгорел.
Задопятов смотрел сквозь бульвар, над которым в немом межесвете мельчили охлопочки серые; мальчик кидался там снежными ляпками; ветер поднялся; и шла — рвака листьев; едва прояснились дома Поляковых и дом Голохвастова; Герцен в нем жил; вероятно, гулял на бульваре; гулял — Чаадаев, наверное; может быть, — с Пушкиным; в пушкиноведеньи был Задопятов нетверд: он оставил открытым вопрос, бросив взгляды на дом, где когда-то квартиру держит бонапартовский маршал, — за домом, известным и вам, полицмейстерским, выстроенным Кологривовым после пожара московского бывший Курчагина дом: здесь когда-то тянулись владенья — дома и сады — Солового.
Сгорели!
Страстной монастырь!
Приближаяся к месту свидания, так сказать, — он запыхтел; несмотря на преклонные годы, он чувствовал так же себя: четверть века испытывал то же волнение — именно с этого места; прилив беспокойства давал себя знать — совершенно естественный, если принять во внимание: его ожидавшая дама — сердечная, честная личность; и — прочее, прочее…
Гм!..
Неприличная сцена — налево; и — нос завернул он направо; и здесь — неприличие: «улица», — то есть все то, что стоит «улица». Где ж «отличное»?
Там, где нас нет!
А из саночек, быстро летевших за ним, будто падало в спину ему чье-то толстое тело; а город, лиловый, черно-вый, стал смяткою: черней и светов.
6
Хозяйка сдаваемой комнаты ухо свое приложила к дверям и — услышала: — Да…
— У Кареева сказано ведь — уф-уф-уф, — и диван затрещал, — что идеи прогресса сияют звездой путеводной, как я выражаюсь, векам и народам…
— Вы это же выразили в «Идеалах гуманности», — вяло сказал женский голос.
— Но я утверждаю…
— Скажу а про по, — перебил женский голос, — когда Милюков[65] вам писал из Болгарии…
— То я ответил, как Павел Владимирович, указав на заметку Чупрова [66]…
— Которую Гольцев завез…
— К Стороженкам…
— И я говорю то же самое, — что; когда вам написал Мил юков…
Тут закракал корсет.
Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и — увидела: ай-ай-ай-ай!
Ай!
Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета «фейль-морт»; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич — только представьте!
Никита Васильевич сел, раскорячившись, — без сюртука, верхних брюк, без ботинок; и стаскивал с кряхтом кальсонину белую с очень невкусного цвета ноги перед дамой, деляся с ней фразой, написанной только что дома:
— Приходится — уф — chère amie, претерпеть все тяготы обставшей нас прозы…
Стащил — и стал перед ней: голоногий.
Почтенная дама, сконфузившись, пересекала рыжеющий коврик, спеша за постельную ширмочку, — в юбочке, из-под которой торчали две палочки (ножки без ляжек) в сквозных темно-синих чулках; из-за ширмочки встал драматический голос ее, перебивши некстати весьма излиянья прискорбного старца:
— Здесь запах…
— Какой?
— Не скажу, чтобы благоуханный.
Пошлепав губами, отрезал: броском:
— Пахнет штями.
— Весьма…
И действительно: промозглой капустой несло. Шлепал пятками к ширмочке; вздохи теперь раздавались оттуда и — брыки:
— Миляшенька…
— Сильфочка…
— Ах, да ах, — нет…
Наступило молчание: скрипнула громко пружина.
В проходе двора на бульвар прижималась к воротам дородная дама в пушащейся шапке, подвязанной черным платком, опираясь рукою о трость; и глядели на лепень сне-жиночек два черно-синих очка безо всякого смысла.
Что было под ними?
Никита Васильевич был рыцарь чести; и тайны своей он не выдал: молчал четверть века; и мы соблюдем ее: имя и отчество дамы — секрет; а тем паче фамилия; словом — прекрасная, честная, светлая личность!
Она появилась опять, расправляя морщулю лица:
— Скажу я, — надоело мне…
Вышел, пропузясь, почтеннейший старчище:
— В автократическом — уф — государстве жить трудно…
— Да — нет: я о муже…
— Среда вас заела…
— Отсутствие ярких, общественных импульсов… И приласкалась, схватясь за мизинец:
— Уедемте…
И — помочилась: глазами.
Он — руку отдернул с испугом, подумав, что палец ему лобызнет: помычал, побурчал животом; и покрыл этот урч завиваемой фразой: