возвратился в Грозную, а потом был отпущен на зимние квартиры.
Во время этих чеченских экспедиций и всех других нельзя не вспомнить человека, бывшего истинной отрадой всех офицеров как нашего батальона, так и других; это был наш капитан Владимир Васильевич Астафьев, в палатке которого мы стояли во время похода. Этого рода люди — испытанное сокровище в военных походах. Этот человек любил жизнь и ее мирные наслаждения, даже самые обыденные, до страсти.
Это, впрочем, делается понятным, когда вспомнишь тогдашнее кавказское время, когда экспедиции были почти беспрерывны, а с ними и все лишения, не говоря об опасностях, увечьях и смерти, которой особенно отвращался Владимир Васильевич. В походах и их трудностях человек живет только воспоминаниями о теплой сухой квартире, где не обдает брызгами дождя, как в палатке, где вместо сырой земли и бурки у него сухая и теплая постель, где в свое время дадут обедать сытно, а утром и вечером кофе или чай; а воспоминания эти навевают мечты о том, что и опять все это может возвратиться. В этих-то воспоминаниях и мечтах Владимир Васильевич был неистощим, так что в нашей палатке до позднего вечера просиживали многие из товарищей, и особенно часто бывал у нас наш батальонный командир Константин Семенович Трескин; он был очень веселого характера, большой хохотун, и рассказы Владимира Васильевича были его наслаждением. Правда, что Владимир Васильевич обладал необыкновенным даром не только рассказывать легко, приятно и красно, но он умел так живо описывать каждое даже самое простое, обыкновенное и всем знакомое в мирной жизни, и все это с таким юмором и таким живым представлением в лицах всего выдающегося и смешного как в других, так и в самом себе, что все кругом него неудержимо хохотали и все уходили из нашей палатки в самом приятном настроении; а это не безделица в течение экспедиций, где каждый день и каждый час подвергаешься опасности быть убитым или раненым с переселением в лазаретную палатку или могилу. Одна из смешных сторон его была трусость, которую он не только не скрывал, но, напротив, выставлял в самом смешном виде. В делах он действовал, конечно, как должно благородному ротному командиру, но всегда имел вид жертвы, ведомой на заклание. Серьезный, молчаливый, с взволнованным вытянутым лицом, он мастерски умел избегать опасности и всегда старался выгадать для себя и своей роты хорошо защищенные позиции. Не помню уже, в какой это было местности, но помню, что отряд стоял в какой-то ложбине, окруженной возвышенностями; орудия обстреливали лес, гранаты посылались на одну высоту, где собралась значительная партия неприятеля. Мы в это время были около нашего генерала, направлявшего орудия, а потом подъехали к своей роте, позиция которой была выбрана Владимиром Васильевичем отлично: рота была защищена небольшим холмиком, за которым расположились стрелки, поддерживая живую перестрелку с неприятелем, занимавшим гору. Подъезжаем и видим нашего капитана сидящим за ротой под тенью дерева и курящим трубку; это уже значило, что в этом месте он не подвергался опасности. Когда мы сошли с лошадей и тоже закурили трубки, он сказал нам шепотом: 'Болваны-то стреляют по-пустому; пуль, правда, летит много, да как стукнутся они об холмик, так рикошетом и через, и ни одного раненого'. Но если была опасность по местности или учащенному огню и были раненые и убитые, то уже с шутливой речью к нему не подходи: 'Какие тут шутки, — пресерьезно говорит он, — только вынеси Господи'. Зато чем сильнее были ощущения дня, тем веселее он был в палатке вечером за чаем, и это только до следующего выступления. Так он рассказывал нам об одной экспедиции на правом фланге против абазехов, храбрейшего племени горцев: как однажды они прорвались сквозь цепь и напали на обоз, где он тогда находился с ротой.
Он живописно представлял несущихся всадников с шашкой в руке и кинжалом в зубах и их дикий гик. 'Тут, — говорил он, — я так струсил, что и небо мне показалось с овчинку; хорошо, что их скоро прогнали, встретив сильным огнем; а я, не помня себя, только повторял: пали! пали! Ну, уже и набрался же я тогда страху'. Это был поистине единственный в своем роде человек; всегда и во всем он возбуждал даже смех самого серьезного человека. К несчастью, он был горячий картежник, конечно, в надежде улучшить свои карманные обстоятельства. Иван Михайлович Лабынцев, командир полка, часто распекал его за это и даже грозил в случае, если он до безобразия проиграется, выключить его из полка. Как-то в походе мы едем с ним рядом, а мимо вперед проезжает генерал; он же, указывая на него, с усмешкой говорит нам шепотом: 'Ведь он думает, что эта лошадь и шинель мои, а между тем и то, и другое уже проиграно'.
— Как это, Владимир Васильевич, вы так бесхарактерны, что не можете удержать себя от этой страсти?
— Увлечение, — говорил он, — да и то думаю: проиграюсь, убьют — нечего будет делить наследникам; а выиграю много, поправлюсь и тотчас же в отпуск, а там и в отставку, и поминай как звали!
В походе он имел обыкновение приказывать стлать себе непременно чистую простыню, тогда как никогда не раздевался и часто, в дождливое время, ложился в грязных сапогах, а когда, смеясь, мы ему замечали это, то он отвечал: 'Все же чище'. Был он небольшого роста, имел доброе, но в то же время простое лицо с довольно толстым и красным носом, что делало его физиономию несколько похожею с зайцем, да и вообще он был некрасив.
После Сунженской экспедиции, когда ему снова небо показалось с овчинку, увидавши так близко смерть, он еще более стал и отбиваться от нее. Наш батальон прислали в крепость за снарядами, приемка которых продолжалась с вечера до трех часов ночи. В ожидании подъема мы взяли квартиру, напились чаю и расположились заснуть. Лежа на кровати и вспоминая все перипетии страшного дня, он говорит: 'Нет, уж теперь я не попадусь, и если будет мне плохо, знаю, что увижу во сне, как видел это дело, и тогда болен и в лазарет!'
С подъемом мы сели на лошадей, и, выходя из крепости, он ужасно боялся волчьих ям, вырытых перед входом, и очень смешил нас. Наконец мы пришли к Сунже, остановились на опушке леса по эту сторону реки, а по другую сторону был весь отряд с командующим войсками генерала Граббе. Мы ожидали приказаний на месте; шел дождь, все офицеры надели башлыки, бурки, шинели, а костюм Владимира Васильевича состоял из его старой, полинялой, сине-серой шинели и коротенькой бурки, которая одним своим видом возбуждала смех. Все кружком стояли около огня, едва-едва разгоравшегося. Было холодно, мокро, гадко, а между тем весь кружок офицеров хохотал, слушая Владимира Васильевича. Потом уже в России я слышал от кого-то, что он умер уже майором, но не во фронте, а где-то воинским начальником. Все, служившие с ним, никогда его не забудут.
Да вообще во время наших экспедиций немало было забавных эпизодов. Так, помню, что, стоя около аула, в то время как производилось его опустошение, орудия бросали гранаты по лесу, мы увидели в стороне батальонного доктора в кукурузе; он также был верхом; но когда пролетела пуля, хотя уже безвредная, он соскочил с лошади и поставил ее так, чтоб оградить себя ею от какой-нибудь шальной пули. По физиономии можно было видеть, что он не был равнодушен к этим шаловливым гостьям и очень был озабочен, чтоб лошадь его стояла смирно; но, как-то затянув повод, он совсем стянул уздечку и, боясь нажить новую беду, упустив лошадь, уцепился за ее шею, но все же наблюдая, чтоб она была между ним и аулом. Не помню уже: мы ли или кто из бывших тут солдат помог ему надеть узду; но растерянная фигура его в эту минуту была так смешна, что мы хохотали до слез, конечно, не давая ему этого заметить. Уже взятый аул, безопасность положения — так как неприятельские пули из леса пролетали редко — конечно, много способствовали этому веселому настроению.
Первый год нашего приезда на Кавказ в военном отношении для нас кончился Сунженской экспедицией, после которой все начальствующие разъехались, а войска стали на зимние квартиры. Нас отпустили в Прочный Окоп, где оставались все наши вещи, которых мы не взяли с собой, полагая, что отозвание нашего полка на левый фланг было временным, а вышло, что оно сделалось постоянным. Мы с братом и Вегелиным верхом и проехали всю линию до Прочного Окопа, что, я думаю, составит не менее 800 верст. В Прочном Окопе мы заняли квартиру очень просторную, в три или четыре комнаты с кухней, очень веселенькую, на самом берегу Кубани, но в которой кухня обладала таким громадным количеством черных и красных тараканов, что когда, бывало, входишь в нее со свечей, то стен почти не было видно. Впрочем, кухня нам и не была нужна, так как стол мы имели у Михаила Михайловича Нарышкина.
Михаил Михайлович и жена его Елизавета Петровна, урожденная графиня Коновницына, жили в довольно большом доме на Широкой улице; при доме был сад с желтыми и черными сливами, который, впрочем, и не походил на сад, как мы понимаем, потому что тут не было ни дорожек, ни плана, а просто группа фруктовых деревьев, каковы и все сады по Кавказской линии. Общество наше в Прочном Окопе составляли товарищи наши: Назимов, Нарышкины, иногда Загорецкий и мы с братом. В то же время был