сердито вышел из комнаты. После чего Рузвельт предложил, чтобы расстреляны были только 49 500, а его сын Эллиот, в весёлом застольном настроении, выразил надежду, что «сотни тысяч» из них будут убиты в боях; сияющий «дядюшка Джо» встал со своего места и обнял президентского сынка.

Вторя Сталину, Рузвельт явно хотел позлить Черчилля, которого он в 1945 г., по-видимому, считал своим соперником; своему сыну Эллиоту он говорил уже в Тегеране, что «к сожалению, премьер-министр слишком много думает о том, что будет после войны и в каком положении будет Англия; он боится, что русским позволят стать слишком сильными». Он не скрывал этого и от Сталина, сказав, что «теперь он скажет ему кое-что по секрету, чего он не хотел бы говорить в присутствии премьер-министра Черчилля». В числе того, чего не должен был слышать Черчилль, было следующее: «Президент сказал, что наши армии теперь так близки друг к другу, что они могут установить непосредственный контакт, и он надеется, что генерал Эйзенхауэр сможет теперь прямо сноситься с советским штабом, минуя Союзный Генеральный Штаб в Лондоне и Вашингтон (4 февраля 1945 г.). Это объясняет судьбу, постигшую Вену, Берлин и Прагу; в марте, апреле и мае 1945 г. генерал Эйзенхауэр, связавшись непосредственно с Москвой, сообщил Советам свои планы наступления и согласился остановить свои армии, не доходя до этих столиц.

Сталин не предлагал снова расстрелять 50 000 германских офицеров. Ялтинские протоколы показывают, что он довольно сдержанно относился к сделанным ему частным предложениям Рузвельта (например, чтобы англичане оставили Гонконг), рисуя его человеком, державшим себя с большим достоинством, и гораздо более сдержанным в выражениях, чем президент США. Причиной этому, с одной стороны, могло быть то, что болтовня Рузвельта производит, по своему бездушию и цинизму, отталкивающее впечатление на читателя; с другой же, даже Сталин вероятно сомневался в том, что президент зайдёт так далеко, поддерживая усиление Советов, и, опасаясь ловушки, был более сдержан, чем обычно. Как бы то ни было, на страницах ялтинских протоколов этот массовый убийца и палач миллионов выглядит менее отвратительным, чем его гость.

Главным испытанием для чести Запада был в Ялте вопрос, что будет с Польшей. Вторжение в Польшу Советов и немцев, как партнёров по её разделу, развязало Вторую мировую войну; не подлежало сомнению, что декларация Рузвельта и Черчилля в атлантической хартии 1941 г. о «восстановлении суверенных прав и самоуправления» для тех, «кто был насильно их лишён», в первую очередь относилась именно к Польше. Ко времени ялтинской конференции, за два с половиной месяца до окончания войны в Европе, Польша фактически была отдана как добыча мировой революции: об этом наглядно свидетельствовал отказ помогать варшавским повстанцам, и это же не могло быть убедительнее доказано, чем приказом Рузвельта генералу Эйзенхауэру подчинить его планы наступления советским пожеланиям. Это означало, что Польша, а с ней и все европейские государства к востоку и юго-востоку от Берлина буду фактически либо присоединены к СССР, либо, же войдут в зону господства революции.

Хотя Черчилль всё ещё не оставлял надежды на предоврашение этого, непосредственно предстоящий захват этих территорий был в Ялте ясен для каждого, и окончательное моральное падение Запада заключалось в принятии этого факта, в конечном итоге и самим Черчиллем. Это было полной капитуляцией: отговорка, что только половина Польши отойдёт к Советам, что Польша получит «компенсацию» в виде территории, отрезанной от Германии, и что в этом перекроенном государстве будут проведены «свободные выборы», звучала насмешкой для каждого, кто знал, что вся Польша и половина Германии, которой Польша должна была быть «компенсирована», перейдут из под нацистского господства в советское рабство, и что армии западных союзников должны были быть остановлены, чтобы не помешать этому.

Поэтому, когда в Ялте президент Рузвельт попросил разрешения «поставить вопрос о Польше», от благородных «принципов» Атлантической хартии уже не оставалось и следа. Он начал со ссылки на то, что «в Соединённых Штатах проживают 6 или 7 миллионов поляков», показывая этим, что для него вопрос заключался не в Польше, а лишь в голосах на выборах, после чего он предложил ампутацию восточной Польши по линии Керзона, добавив странное замечание, что «большинство поляков, как и китайцы, хотят лишь сохранить лицо»; многие наблюдатели того времени отмечали частую бессвязность в его речи, и в этом случае он также не объяснил, как потеря польской территории могла помочь полякам «сохранить лицо». Рузвельт был подготовлен, для такого предложения хорошо знавшим своё дело советником. Эдвард Стеттиниус, который хотя и был в то время номинально государственным секретарём США, но по-видимому не принимал большого участия в направлении иностранной политики, сделал тогда запись, что «президент попросил меня прислать ему юриста для консультации о формулировке заявления о польских границах; я послал к нему Альджера Хисса». Черчилль остался в одиночестве, заявив свой последний протест на тему о первоначальных «принципах» и о тех целях, с которыми якобы была начата Вторая мировая война: «Мы пошли войной на Германию за свободу и суверенность Польши. Каждый здесь знает, чего нам это стоило при нашей неподготовленности, мы рисковали нашей жизнью, как нации. У Великобритании нет территориальных интересов в Польше. На карте стояла только наша честь, и мы обнажили меч за Польшу в ответ на зверское нападение Гитлера. Я никогда не соглашусь ни с каким решением, которое не даст Польше свободы и независимости… Позже, когда ему пришлось уступить давлению Рузвельта и Сталина, он заявил с горечью: „Нас обвинят в том, что британское правительство уступило во всём в вопросе о (польских) границах, и не только согласилось с советской точкой зрения, но и активно её поддержало… Великобританию обвинят в том, что она бросила Польшу на произвол судьбы…“ В конечном итоге видно и ему не оставалось ничего иного, как подписать соглашение, а когда впоследствии в Лондоне состоялся „парад победы“, польские соддаты в английских мундирах, первыми поднявшие оружие против Гитлера, сидели в трауре в своих казармах.[38]

Чёрное дело было сделано и, вместо свободы слова и религии свободы от страха и нужды, народы восточной Европы были отданы во власть режима тайной полиции и концентрационных лагерей. Казалось, что ничего худшего сделано быть не могло, однако было сделано нечто ещё хулшее: согласно «протоколу о германских репарациях», было разрешено и распространено на побеждённых наихудшее изобретение советского терроризма, рабский труд, поскольку этот документ узаконивал получение «тремя правительствами» репараций от Германии в форме «использования германской рабочей силы».

Было ещё и дополнительное соглашение, согласно которому западные союзники рассматривали всех русских военнопленных в Германии как «дезертиров», подлежащих возвращению в Советский Союз. На бумаге всё это выглядит менее страшно. Но каковы были результаты этой политики для живых людей, видно из свидетельства преп. Джеймса Чутера, английского военного священника и одного из четырёх тысяч пленных из распущенного германского лагеря для военнопленных, пробравшихся навстречу наступавшим западным союзникам в 1945 г.: «Вдоль восточного берега реки Мульде скопилось множество людей… десятков тысяч беженцев, прибывших раньше нас. Река Мульде была демаркационной линией, на которой остановились американцы и до которой должны были продвигаться русские. Американцы не пускали никого через реку, кроме германских солдат и союзных военнопленных. Время от времени, отдельные беглецы в отчаянии бросались в воду, чтобы избежать ожидаемого зверства Советов. Чтобы избежать подобных инцидентов и отпугнуть беглецов, с западною берега время ом времени, слышались очереди американских пулемётов… грозное предупреждение всем, кто хотел бы спастись, переплыв реку». Таков был финал Второй мировой войны, и соглашение, освящавшее все эти ужасы (в котором сталинская подпись присоединилась к обоим подписавшим Атлантическую хартию в 1941 г.), торжественно объявляло: «Настоящей декларацией мы подтверждаем нашу веру в принципы Атлантической Хартии».[39]

Под конец ялтинской конференции произошёл ещё один любопытный эпизод. Во время последнего разговора «с глазу на глаз» между Рузвельтом и Сталиным накануне отъезда президента, собиравшегося встретиться с королём Ибн-Саудом, Сталин заметил, что «еврейский вопрос был очень трудным; они (русские) также хотели создать „еврейский национальный очаг“ в Биробиджане, но из этого ничего не вышло: евреи оставались там два-три года, а затем разбегались по большим городам». Тогда президент Рузвельт, в манере члена аристократического клуба, уверенного, что его хозяин также состоит в нём, «сказал, что он — сионист, спросив, является ли им маршал Сталин?» На читателя этих записей это производит впечатление, что тут два деловых человека подошли, наконец, к сути дела. Сталин ответил, «в принципе — да», но тут же добавил, что «от него не укрывается трудность вопроса». И здесь грузинский налётчик, грабивший банки, производит лучшее впечатление, как государственный деятель, и говорит в более деловом тоне, чем любой из западных лидеров за последние 40 лет, ни один из которых не видел в этом вопросе никаких «трудностей» (Черчилль заранее клеймил все разговоры о «трудностях», как

Вы читаете Спор о Сионе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату