прежде всего, без всякой чужой «окраски», но в пестрых и радужных одеждах искусства, — предъявляют посторонние «запросы», — чувствуешь себя неловко и неопрятно. Что ответить? Сам поэт отвечает за себя:
Мы унижаемся и спорим С своею собственной душой. Я на год надышался морем, И на год я для всех чужой. Своих я бросил в чуждых странах, Ушел туда, где шум волны, Тонул в серебряных туманах, И видел царственные сны. Поняв подвижность легкой пены, Я создаю дрожащий стих, И так люблю свои измены, Как неизменность всех своих. Может быть, это не всем подходит, но надо помнить, что «нет Бальмонта кроме Бальмонта».
Мы говорим на разных языках, Я — свет весны, а ты — усталый холод, Я — златоцвет, который вечно молод, А ты — песок на мертвых берегах.
В этих строках можно угадать сущность поэзии Бальмонта. Если мы попытаемся определить ее точно, то потеряемся в определениях, исключающих друг друга. Следя стих за стихом, решительно не знаешь: есть ли область, в которую нет сил проникнуть поэту. Поэтому можно, не нарушая цельности, на любой странице цитировать Бальмонта: он весь — многострунная лира. Обратить мир в песню таких изысканно-нежных и вместе — пестрых тонов, как у Бальмонта, — значит полюбить явления, помимо их идей. В своих книгам Бальмонт замкнут в себе. И в них — ключ к сердцу его поэзии — сердцу прежде всего, как источнику любви:
Не кляните, мудрые. Что вам до меня? Я ведь только облачко, полное огня. Я ведь только облачко. Видите: плыву. И зову мечтателей… Вас я не зову! * * * Все равно мне, человек плох или хорош, Все равно мне, говорит правду или ложь. Если в небе свет погас, значит — поздний час, Значит — в первый мы с тобой и в последний раз. Если в небе света нет, значит — умер свет, Значит — ночь бежит, бежит, заметая след. Очень характерно, что Бальмонт может показаться на первый взгляд холодным. Часто это служит признаком не общепринятого, тепловатого отношения к окружающему. «Уравновешенные» люди делят любовь и вдохновение. Большего доказательства единого происхождения этих двух рычагов жизни, чем в стихах Бальмонта, — трудно найти. Вдохновение дано немногим, и, когда оно истинно, оно — «только любовь» и тем себя оправдывает и, становясь реальным, само реализует все, «о чем мечтать не смеет наша мудрость»:
Будем солнцем, будем тьмой, бурей и судьбой, Будем счастливы с тобой в бездне голубой. Но только тот, кто глубоко знает меру этой мудрости, может просто и без отчаянья видеть другую мудрость:
Если ж в сердце свет погас, значит — поздний час. Значит — в первый мы с тобой и в последний раз. * * * Мы должны бежать от боли. Мы должны любить ее. В этом правда высшей Воли, В этом счастие мое. Так свыше разрешены для поэта узы певучей дерзости, но ему оставлена чистота кристаллов. Все в его песне предрешено заранее: ни одна капля в бегущем водопаде не смешается с другой — стих, бегущий за стихом, на миг прильнет к другому:
Над болотом позабытым брошен мост, За болотом позабытым брызги звезд. И снова отбегает: «Там, за тенью, цепенея, спит лазурь»… Падают в общее русло капли-звуки — смелые, легкие…
Нельзя не упрекнуть Бальмонта за обложку сборника «Будем как солнце». Она идет вразрез с содержанием, не дает и намека на сущность книги: она — не творческая. Изящней другого — лилии, но, к несчастью, художник Фидус обставил их симметрично-неподвижными штамбовыми розами. Обнаженная фигура — очевидно, замысел Фидуса, а не Бальмонта, который поет гимны солнцу, а не грубому символу его растительных сил. Обложка книги «Только Любовь» гораздо лучше, но и она не вступает в мелодию сборника, замысел которого еще нежней и прозрачней, чем «Будем как солнце». Впрочем, содержание обеих книг распределено не совсем равномерно, и кое-что требует перестановки.