игнорирует или сливает с другими, потому что внутренний опыт Волынского опирается на другую основу, на другой элемент христианства — иудейско-рационалистический, потому что он чувствует гигантскую мысль, выраженную в первых словах Библии (о творческом акте мысли — создании мира из ничего, из мысли, из чистого духа), и не чувствует другой, тоже гигантской и чисто арийской основы христианства: Веданта, Платон, гностики, платоновская традиция в итальянском Возрождении (правда, очень незначительный этап), иенский романтизм 1787–1801 годов и (может быть, еще менее заметный этап) русский символизм на рубеже XX столетия.

Все, что я сейчас говорю, конечно, только набросок. Говорю я на тех же основаниях, на которых говорил и Волынский, на основаниях внутреннего опыта, а не кропотливых богословских тыканий носом в бездну ушедших столетий.

Возвращаясь к Гейне, скажу, что он знал, на что занес руку, о чем свидетельствуют хотя бы следующие строки, написанные им в 1854 году, незадолго до смерти: «Несмотря на мои опустошительные походы против романтиков, сам я все-таки всегда оставался романтиком и был им даже в большей степени, чем сам подозревал. После самых смертоносных ударов, нанесенных мною увлечению романтической поэзией в Германии, меня самого вновь охватила безграничная тоска по голубому цветку».

Эта цитата приводит меня, наконец, к третьему пункту спора, к измене Гейне иудаизму. Прежде всего под этой изменой, под всеми изменами Гейне, да и вообще под словом измена, я не разумею в данном случае ничего внешнего, ничего вульгарного. Измена не есть перемена убеждений или образа мыслей: она есть глубочайший акт, совершающийся в человеке, акт религиозного значения. Это не та измена, о которой сказано:

Восторг души — расчетливым обманом И речью рабскою — живой язык богов, Святыню Муз — шумящим балаганом Он заменил, — и обманул глупцов,

а та, о которой сказано:

Клятве ты изменил, но изменой своей Мог ли сердце мое изменить?

Я не знаю, простятся ли Гейне все его измены, все то непостижимое скопление непримиримых противоречий, которое он носил всю жизнь в своей душе и которое делает его странно-живым для нашего времени. Он принадлежит к тем, кто заслужил бессмертие или по крайней мере столетнюю память проклятием, тяготевшим над всей его жизнью. Не знаю и скорей сомневаюсь, что подобное бессмертие равноценно гетевскому и шиллеровскому бессмертию. Я твердо знаю только, что ряд измен, проистекающих не от бедности и убожества, а от величайшей полноты, не от оскудения жизни, а от чрезмерного накопления жизненных сил, которые рвут душу на части, — совершил Гейне. В частности, об измене его иудаизму свидетельствуют непреложно, для меня по крайней мере, следующие три факта:

1) Факт крещения. Такие поступки величайшей внутренней важности не совершаются людьми, подобными Гейне, из одной коммерческой выгоды; люди, подобные Гейне, не поступают как первый попавшийся еврейский спекулянт. Сам Гейне писал за год до крещения: «Я считал бы ниже своего достоинства и пятном для своей чести, если бы позволил себе выкреститься только для того, чтобы получить должность в Пруссии». Я знаю евреев, которые хотели креститься и не могли креститься, зная, что значит для еврея — креститься. Нельзя учесть того вихря чувств и мыслей, который заставил Гейне совершить этот шаг. Думаю, что в числе многого другого тут могло сыграть роль сильнейшее влияние на Гейне Августа Шлегеля, одного из апостолов иенского романтизма, на котором впоследствии Гейне и проплясал свой танец мести, гремя дурацким колпаком Кунца фон дер Розена.

2) Вторая измена Гейне иудаизму заключалась в двойственности религиозного сознания. Да, Гейне — иудей; его пламенный рационализм не подлежит сомнению; но Гейне — и христианин, и иногда он христианин больше, чем многие арийцы, которые, по глубочайшему замечанию Волынского, может быть, вовсе не христиане. Мало того, Гейне — и эллин иногда, и его античные прозрения глубже, чем у людей его времени; они его роднят с людьми конца века — с Ницше, с Вагнером. Нет возможности и надобности суживать Гейне; он был шире, чем мы можем себе представить; в нем сочетались противоречия, свидетельствующие о непомерном избытке жизненной силы; отсюда — и его измены.

3) Третья измена Гейне иудаизму заключается в том, что говорил о нем сам Волынский; это — чувство природы. Когда Браудо спорил с Жирмунским, что Гейне не мог не чувствовать природы, у меня была потребность доказывать, что он ее не чувствовал. Когда Волынский доказывает, что Гейне, как иудей, не чувствовал природы, у меня противоположная потребность — доказывать, что он ее чувствовал. Это происходит от того, что Гейне и тут противоречив до крайности, совмещает в себе, казалось бы, несовместимое.

Во-первых: Гейне действительно чувствует природу не так, как чувствовали ее иенские романтики: стоит сравнить для этого впечатления от восхода солнца на Гарце в описании Тика и и в описании Гейне. Однако в «Путевых картинах» есть намеки, указывающие на то, что Гейне был почти способен переселяться и в романтическое чувствование природы (Ильза).

Во-вторых: Гейне действительно чувствует природу как natura naturans; он чувствует, как пламенный иудей, это навиновское солнце, горящее в его собственном мозгу.

В-третьих: по глубочайшему замечанию Волынского, евреи не чувствуют природы как natura naturata; да, это так. Но Гейне есть величайшее исключение, подтверждающее это правило. Он чувствовал иногда natura naturata как дай бог арийцу, он способен дать в одной лирической строке откровение о natura naturata, не уступающее нашему Фету или Тютчеву. И это гениальное арийское чувствование natura naturata есть новая измена иудейскому гениальному чувствованию natura naturans.

В заключение я замечу, что как статья Жирмунского больше говорит о романтизме, чем о Гейне, так и речь Волынского больше говорит о иудаизме, чем о Гейне. Речь Волынского — страстная филиппика против христианства на арийской почве. Когда такого рода филиппики раздаются со страниц каких-нибудь современных газет или же диктуются даже относительно бескорыстно посторонними религии вопросами политики и политической экономии, поскольку эти вопросы можно трактовать бескорыстно, — это едва ли может кого-нибудь затронуть серьезно. Но речи, подобные речи Волынского, основанные на глубоком интересе к вопросу, входящие в самый центр борьбы раздирающих христианство начал, имеющие под собой глубокие философские основания, — такие речи можно только приветствовать даже и доброму христианину, каким я себя считать не могу. Такие речи свидетельствуют о силе христианства; есть в нем, очевидно, силы, которые еще дадут о себе знать, раз оно может быть предметом таких страстных, вдохновенных и бескорыстных нападений.

27 декабря 1919 <— январь 1921>

<Об искусстве и критике>

Чем более стараются подойти к искусству с попытками объяснить его приемы научно, тем загадочнее и необъяснимее кажутся эти приемы. Кажется, вся кампания «студий» всех этих лет («Мужайтесь, о, други, боритесь прилежно») имеет конечной целью подтвердить (простой) факт, что искусство неразложимо

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату