— Они сами меня спросили. Сначала госпожа, потом ее муж, сир Ги, а после и старый сир Жан де Краон, но слова мои его почему-то здорово рассмешили. Жиля возили к двум знахарям, что жили неподалеку. Те пощупали его, повертели то так, то эдак и в один голос заявили, что это-де в нем говорит голос крови. Старик Жан хлопал себя по коленям да приговаривал: «Породистого пса не надо учить!» Глазенки у Жиля сверкали всегда, но царапал он отчего-то только меня одну.

— А потом ничего не помнил?

— Ничего. Я даже думала, уж не вселился ли в него злой дух, не скрутила ли падучая. Так что, ежели б судьи соблаговолили меня послушать, я бы непременно рассказала про это.

— По-твоему, выходит, он загубил сотни детских душ, сам себя не помня?

— С возрастом, правда, припадки случались с ним все реже, однако ж если случались, то тогда хоть святых выноси. Когда Жиль чувствовал, что это подходит, он вскакивал на коня и мчался куда глаза глядят — не знаю уж, как и на ком вымешал он свою лютую злобу. Недуг его был ужасный — последствия такие, что не приведи Господь. И тут я, право слово, никак не пойму судей! Уж коль сам дьявол обращал его в зверя, неужели один только Жиль и повинен в злодействе? Уж коль был он одержим злым духом и тот глумился над ним… Хотя чего об этом говорить? Они уже осудили его. Для них все ясно, как Божий день: ведь Жиль сам во всем повинился. А я вот сомневаюсь. Пусть я простая и грамоте не ученая, но я же не слепая и вижу — жила в нем какая-то страшная тайна, и от этой догадки жалость щемит мне сердце. Нет, что ни говори, а он все ж таки чудный был малыш. Да, да…

Голос старухи заглушает разгулявшийся снаружи ветер. Слышно, как на крышах скрипят флюгера, а может, и не флюгера, а вывески на лавках, что стоят по соседству. Из очага на пол выдувает кучку пепла. Пламя разгорается с новой силой — языки его окрашиваются в небесно-голубой цвет. Глаза кота сужаются и становятся похожи на два полумесяца. В чугунке мерно побулькивает варево.

— Но в таком случае, — продолжает Гийометта, — раз сам он собою не владел, стало быть, им владел кто-то другой! Его-то и следовало покарать! Покойный мой супруг, суконщик, верил — дьявол вполне может влезть в шкуру человека, и тогда тот делает и говорит все, что велит ему дьявол. Вон оно как! И вот когда бедняга, одержимый дьяволом, испускает дух, из него выходит и бес — то в обличье крылатого змея, то ворона.

Снаружи доносится шум шагов. Чья-то рука задевает ставни. Старухи, все втроем, вздрагивают. Одна говорит:

— Никак наш соседушка — снова, видно, залил глаза. Бражничает, окаянный, без просыпу. Знать, нынче ночью опять быть его бабе битой.

А Гийометта думает о своем. И, словно обращаясь к самой себе, она говорит:

— Надобно было оставить Жиля на суд Всевышнего, послать в Святую землю, нарядив в платье с дорогими реликвиями, — уж на них-то средства бы нашлись! — дабы укрепился он в вере своей и мало- помалу вытравил того, кто завладел душой его и телом. Но кто мог порадеть за него, кроме меня? Породистого пса не надо учить! А что, ежели в породе этого самого пса случился изъян?.. Кому он был нужен, бедный Жиль? Никому. Ни матери (ведь она слабела день ото дня), ни отцу (у того на уме была одна охота — вот она и вышла ему боком, упокой, Господь, его душу!), ни шалопутному старику Жану де Краону. Им надо было горевать, а не веселиться. А то старый хрыч только и знал, что гоготать, будто горький пропойца. Только я и боялась за Жиля и все плакала…

5

КАБАН

Жиль подставил кресло брату Жувенелю, а сам смиренно опустился на скамеечку. Брат слушает его. Воск свечи, переполнив чашечку подсвечника, падает тяжелыми мутными слезами на парчу, постеленную поверх стола.

Жиль:

— Детство у меня было самое обыкновенное. Я ничем не отличался от прочих детей: в ту пору все мне было в диковину, все напоминало вишневый сад в цвету. Не было дня, чтоб мне не открывалось что-то новое, и я радовался всякому свежему, живому впечатлению. А как любил я родителей: Марию де Краон, матушку мою, она казалась мне самой нежной, самой прекрасной из женщин, и отца, особенно когда он возвращался с охоты и показывал затравленную дичь. Мне нравилось гладить шерстку бездыханных ланей, оперение глухарей, серый животик лисиц. Любил я и старого Жана де Краона, деда моего. Тот баловал меня по-всякому, покупал кегли слоновой кости, игрушечных конников, лучников — их было целое войско, — потешное оружие и прочие безделицы — все, что только душе моей было угодно. Все, что могли предложить торговцы. При этом он знал цену каждому экю. Однако ж благодаря ему я облачался в расшитые золотом бархатные плащи на плотном подбое и алого сафьяна сапоги. Хотя зачем это вспоминать — все это лишнее, никчемное!

— Что верно, то верно, монсеньор, ибо нынче вам должно сожалеть не о детских забавах, а об утраченной непорочности, присущей душе всякого чада. Любили ли вы столь же самозабвенно Святую троицу? Молились ли Господу от всего сердца или только по принуждению и против воли?

— Конечно же, любил.

— А кто приобщал вас к вере нашей и Святому писанию?

— Наставники — их подыскал отец: Мишель де Фонтене и Жорж де Лабоссак, оба духовного звания. Они научили меня читать божественные молитвы, писать буквы и почитать Господа и чад его. Еще раз говорю, святой брат, я любил все и вся одинаковой любовью: богослужения и мирские забавы, зверей и людей, родителей моих и челядь… Но вот настал 1415 год, и райское житие для меня закончилось. В тот год страшные удары обрушились на род наш. Весною скончалась Мария де Краон, моя матушка. А 28 сентября в Шантосейском лесу кабан распорол клыками чрево отцу моему Ги де Лавалю… Ах, брат Жувенель, воистину так оно и случается: покуда счастье дремлет, беда на крыльях поспешает… Странно, однако, но я и сейчас еще слышу тот душераздирающий вой сигнальной трубы. Я был тогда во дворе вместе с учителем фехтования. Был с нами и старый сир, мой дед. Через мгновение я понял: рог трубит о беде. Я кинулся к воротам — мост только-только опустили. Первым в замок въехал конь моего отца, в седле был его оруженосец. Следом показались загонщики, они несли носилки, наспех связанные из ветвей прямо в лесу. Потом подоспели друзья отца — головы опущены, на лицах печаль, поступь исполнена скорби. Меня они даже не заметили. Их взоры были устремлены на старого сира. Никто не осмеливался заговорить первым. Я дрожал, точно лист на ветру…

Святой брат наклоняется к Жилю: ибо тот как бы заново переживает случившуюся с ним трагедию, и все в нем трепещет — и уста, и руки. Вспоминая былое потрясение, он силится отделить правду от фальши. Но брат Жувенель держится бесстрастно и хранит молчание. А Жиль между тем продолжает:

— Кабан оказался старый, шерсть вся седая; псы здорово подрали его, хотя четырем из них досталось крепко; их тоже привезли, они лежали в последней повозке и жалобно скулили. Вы, наверное, не знаете, но раненые собаки тоже страдают и плачут — совсем, как люди.

— Да, я этого не знаю. Ибо у меня не было вашего опыта.

— Скажите лучше, что это ввергает вас в ужас! А коли так, чего же вы ждете, отец мой, бегите прочь от зверя, раз он вас страшит!.. Но в ту пору душа моя была чиста и непорочна.

— И вы уже знали, что такое слезы и страдание.

— Нет, святой отец, конечно же, нет!

— Сколько лет было вам тогда?

— Одиннадцать.

— Что же было потом?

— А потом пришла смерть. Отец хворал чахоткой — в нем уже не было прежней силы. Но он сам хотел загнать кабана. Однако тот оказался норовистый и хитрый — прикинулся обессиленным, зашатался, головой замотал. Подпустил отца поближе и вдруг как кинется — завалил и давай кромсать клычищами. Он убил бы его прямо на месте, если б не загонщики — те в мгновение ока проткнули зверя копьями, да

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату