призвана во французскую армию. Сарсель оказался на пути следования войск, и мы предложили наш дом для размещения французских офицеров. Первыми нашими жильцами стали пехотинцы – из частей колониальной пехоты. Они прожили у нас неделю. Все свободные комнаты в доме превратились в спальни. По вечерам сидели мы вместе с постояльцами нашими на кухне. Люди они были по большей части симпатичные и приветливые. Накануне отбытия офицеры принесли шампанское и распили его с нами.
Г-жа Рощина-Инсарова, устроительница наших булонских спектаклей, в начале войны жила с нами в Сарселе. В те дни ожидали газовую атаку. Имевшиеся средства защиты показались нам недостаточными. В одной из мансард мы решили устроить газоубежище. И, не обращая внимания на Иринины насмешки, целый день усердно затыкали в помещении щели и дыры, герметизируя его. Загерметизировали так хорошо, что воздух вообще не поступал, и через три минуты здесь уже нечем было дышать.
В начале ноября у матушки разыгрался гайморит и очень скоро принял острую форму. Нужна была операция. Ее сделали, но организму в таком возрасте перенести ее оказалось слишком трудно. Сердце не справлялось. Матушка слабела на глазах и вскоре впала в беспамятство. Утром 24 ноября она умерла, держа мою руку в своей. Ныне покоится она среди своих соотечественников-эмигрантов на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. Место поэтическое: березы и вокруг – бескрайние пшеничные поля. Почти как в России.
С тех пор как помню себя, мать была в моей жизни главным человеком. С тех пор же, как умер отец, – главной заботой. Считал я ее своим другом, наперсницей, вечной поддержкой и с болью видел, как постепенно роли наши меняются. В последние годы матушка стала словно больной ребенок, от которого скрывают неприятности. Но это все забылось, а осталось в памяти о ней лишь нежность и свет, которые сохраняла матушка и в старости. Чувствовал их всякий, кто приближался к ней. Редкую женщину любили так, как ее, и крепость этих чувств – лучшая ей похвала.
В письмах ее я нашел стихи, написанные незнакомым почерком:
Прошла в Сарселе первая военная зима. Друзья приезжали повидаться и оставались на несколько дней. Часто гостила у нас элегантная красавица Екатерина Старова, у которой сын был на фронте. Ненавязчиво-добрая и самоотверженная, она стала ангелом-хранителем многих несчастных. Когда умерла моя мать, Катерина приняла во мне такое участие, что меня потянуло к ней. Мы стали друзьями. Дружба упрочилась со временем. В тот год Катя и еще несколько приятелей приехали к нам в Сарсель на Рождество. Гости привезли с собой снедь к рождественскому обеду, а мы нарядили елку.
Рождественская служба, которую слушали мы по радио в первое военное Рождество, передавалась и в окопах, где находился Катин сын. Служба закончилась, а мы все сидели у зажженной елки. Душой мы были далеко, улетев сквозь пространство и время в наше детское Рождество, в Россию... Вдруг елка загорелась. Никто не заметил. Все вспоминали... Так елка и догорела.
Ударили морозы. Гололедица часто мешала сообщению с Парижем. Весной вышла из зимней спячки война. Появились беженцы с беженским своим горем. Сначала из Бельгии, потом с севера Франции. Телефон не действовал, связи с Парижем не было. Вести доходили редко и скудно. Люди говорили одно, радио – другое. Беженцев прибавлялось. Вскоре они пришли из Люзарша. Люзарш от Сарселя в двадцати километрах. В Сарселе поднялась паника. Лавки закрылись, в том числе съестные. В сутки город опустел. Пришлось уехать и нам, чтобы не околеть с голоду. Бензина хватило дотянуть до Парижа. Париж тоже вымер. Гостиницы закрыты, друзья разъехались. Приютила нас Нона Калашникова. Занимала она комнатку в доме на улице Буало. В этой каморке и ночевали мы впятером, включая ее пса и нашу кошку. На другой день барон Готш поселил нас у себя на Мишель-Анж. Неподалеку, на бульваре Эксельманс, жила подруга наша графиня Мария Черникова. Мы пошли навестить Машу, но застали ее на улице перед собственной дверью за кормежкой беженцев. О, эта вечная жалкая картина всеобщего исхода: перепуганное стадо женщин, детей, стариков, кто в силах – на своих двоих, кто нет – на повозках и тачках, куча-мала с собаками, кошками, шкафами и перинами. Лица растеряны или безумны. Большинство, снятое пропагандой с места, не знало даже, куда идет. С одной измученной беженкой я заговорил. При ней было четверо детей мал мала меньше и грудной младенец. Я сказал ей, что безопасней сидеть дома, чем идти куда глаза глядят. «Разве вы не знаете, – ответила она, – что немцы насилуют женщин и режут детей на мелкие кусочки?»
Мы предложили помочь Маше, но магазины, оказалось, были закрыты. Еле-еле удалось достать хлеб и сахар.
Страдали люди – страдали, стало быть, и звери. Боже, как выли и плакали брошенные собаки и кошки. Тут и там вспархивали то попугай, то канарейка. Они сами шли в руки. Так мы поймали нескольких и раздали их на житье по знакомым.
Парижане бедствовали невероятно. Среди них немало было русских. Иные, печась об охране своего жилища, устраивались жить в пустой привратницкой.
Сдадут столицу или нет? Неизвестность мучила.
14 июня немцы вошли в Париж. Мы видели, как шли они Сен-Клускими воротами. Рядом многие прохожие плакали, да и у нас текли слезы. За двадцать лет Франция стала нам второй родиной.
Как только объявлено было о перемирии, оккупационные власти закрыли все русские предприятия. Безработных прибавилось. Эмигрантам без средств пришлось просить работу. А работодатель был один – немец. И русские тем самым нажили себе новых врагов: французов.
Но жизнь, хорошо ли, плохо ли, налаживалась. Разбежавшееся население возвращалось по домам. Собрались и мы восвояси и в конце июля вернулись в Сарсель. Вскоре к нам пожаловали немецкие офицеры. Арестовать, решили мы. Ан нет, наоборот, проявить заботу! Спросили, не надо ли чего. Предложили бензин, уголь, продукты. Мы сказали – спасибо, у нас все есть. Странная забота удивила нас. Позже, однако, поняли мы, в чем дело.
Во времена самого крайнего нашего безденежья мы, опасаясь, что кредиторы доберутся до «Перегрины», вверили ее директору английского Вестминстерского банка, просив положить ее в его личный сейф в Париже. Сложности возникли, когда в 1940 году немцы устроили ревизию сейфов, принадлежавших английским подданным. Меня как вкладчика администрация банка вызвала присутствовать. Я подумал: заберу свое добро, да и все. Но управляющий сказал, что правят бал немцы, а немцы – что банк. Обе стороны уперлись. Ни тпру ни ну. Волнуясь за «Перегрину», я пошел к самому ревизору. Принял меня молодой, вежливый, щеголеватый чиновник. Я изложил дело, чиновник обещал все устроить. Провел меня в соседнюю с кабинетом комнату-приемную. Через несколько минут вошел офицер. Его слащавая любезность и кошачий взгляд сразу мне не понравились.
– Мы счастливы служить вам, – осклабился он. – Жемчужину свою вы получите. Но услуга за услугу. Про вас нам все известно. Согласитесь стать нашим, так сказать, светским агентом – получите один из лучших парижских особняков. Будете жить там с княгиней и давать приемы. Счет в банке вас ждет. Кого приглашать, мы скажем.
Каков вопрос, таков ответ. Дал я понять молодцу, что обратился он не по адресу.
– Ни жена моя, ни я ни за что не пойдем мы на это. Уж лучше потерять «Перегрину».
Я встал и пошел было к двери, но тут офицер подскочил и с жаром пожал мне руку!
Но и только. Жемчужину мне вернули лишь три с половиной года спустя, уже после ухода немцев.
В годы оккупации нас не раз приглашали на званые вечера немецкие высокопоставленные лица, но принимали мы приглашения с большим скрипом. Немцы, однако ж, нам доверяли. И потому смогли мы спасти некоторых людей от тюрьмы и концлагеря.