погибший — невосполнимая потеря, — добавил он, распрямляясь на неудобном стуле. Молчаливые чеченцы кивали в поддержку головами. — Нет, в этой войне мы уже ничего не захватим, не будет никаких атак, штурмов. Нет у нас на это сил. После каждого нашего нападения на комендатуру, после каждой засады, после каждого приговора предателю, россияне проводят карательные экспедиции, организуют облавы на нашу молодежь. Мы не хотим, чтобы люди зря страдали. Поэтому, если атакуем, то только тогда, когда это абсолютно необходимо. Мы не сможем их победить. А вот бороться можем хоть сто лет. Россияне могут проиграть только сами себе. А нам важно просто продержаться. И это будет означать, что мы не проиграли.
Наступила тишина. Этимат внесла свежий чай. За окном уже стемнело. Сулейман спросил, нужен ли я ему еще.
Я ответил нет. А зачем? Я уже не мог пробудить в себе любопытства, найти силы для разговора, веры в исключительность и серьезность всего, что меня окружало. Я выслушал рассказ Сулеймана так, как его выслушали Аслан, Руслан и Мохаммед, время прошло быстро и спокойно. Остыл чай в чашках, наступил вечер, минул очередной день. Я думал о том, что сейчас потухнет свет, а я не взял с собой фонарик и придется добираться в свою комнату на ощупь по темному, смердящему мочой коридору.
Я не остановил Сулеймана, когда он прощался, хотя он и был для меня единственным свидетелем событий, ради которых я здесь оказался.
Бой в Комсомольском, о котором он рассказывал, состоялся всего пару недель назад. Я не спросил его о Басаеве, а ведь Сулейман видел его всего неделю назад. Он был источником бесценной информации, а я пренебрег ею.
У реки, где мы познакомились, он говорил: «Я не представляю себе войны без Шамиля. Разное о нем говорят, но Басаев — это настоящий командир».
Чеченцы в лагерях беженцев в Ингушетии, да и многие из тех, кого я встретил в доме Исы, не могли простить Басаеву того, что он навлек на страну новую войну.
— Если он сознательно дал России повод начать войну, значит он предатель, — говорили они, проливая слезы над могилами близких и пепелищами домов. — Если несознательно, если его ослепила гордыня и самолюбие, значит он глупец и предатель, потому что тот, кто хочет быть предводителем, не имеет права думать только о себе, руководствоваться только своими эмоциями и не думать о последствиях.
Одни называли его безумцем, который ради своих амбиций накликал беду на тысячи людей. Другие, его поклонники, а таких всегда было немало, утверждали, что Шамиль принесет не горе, а свободу, что он и есть тот долгожданный смельчак, который не побоится замахнуться на то, о чем другие не осмеливаются даже мечтать.
Говорили, что только на поле битвы может Шамиль искупить грехи, за которые после войны должен будет отчитаться перед земляками. Но были и такие, кто считал, что если бы Шамиль прославился на войне, а потом в Грозном на главной площади пал на колени и попросил прощения, люди бы ему простили. В Чечне насилие и террор были чем-то столь обыденным, что порицать их было бы так же бессмысленно, как проклинать злую судьбу или плохую погоду.
— Если сегодня лицо Масхадова — символ Чечни, то Шамиль — ее душа, — говорил Мохаммед Толбоев, один из лидеров дагестанских аварцев, первый кавказский космонавт. — Он — воплощение всех романтических черт кавказского джигита. Если не погибнет, будет править Чечней.
Неистребимая жажда жизни на острие ножа завела Шамиля в тупик, из которого не было выхода. Не желая, не умея жить в мирное время, он сам себя обрек на войну. Ему навсегда была дана одна судьба — вечного воина, смертника.
Несомненно, он стал героем, для кого-то — эпической легенды, для кого-то — мрачного триллера. Для тех, кто дарил его уважением и любовью, он был воплощением всех достоинств. Для тех, кто его проклинал, был черным ангелом, воплощением всех пороков, изъянов, скрытых нездоровых страстей. Но все равно героем. Мне кажется, он только этого и хотел от жизни. Ему было все равно — славят его или желают смерти в муках. Казалось, единственное, чего он боялся, это неизвестность, в его понимании равноценная небытию.
Сам же Басаев ничего не говорил, ничего не опровергал, ничего не объяснял. Как будто находил удовольствие в том замешательстве, которое вызывал своей личностью. Как будто своим молчанием обещал: буду для каждого таким, каким он хочет, лишь бы я для него существовал.
Война и военные истории только на первый взгляд кажутся легким предметом для описания. Как мощный катализатор они ускоряют реакции, облегчают понимание, открывают, выставляют на показ добрые и злые стороны человечества. Они как лаборатория алхимика, тайная, окруженная как бы прозрачной, но плотной, почти непроницаемой стеной. Увиденная издалека, эта лаборатория дает обрывочное и поверхностное понимание происходящего. Чтобы овладеть настоящим знанием, нужно рассмотреть ее с близкого расстояния, войти внутрь. Сначала нужно найти ворота и входы, ведущие сквозь стену в мир, в котором разворачивается непостижимый, невообразимый кошмар войны.
Но когда пройдешь внутрь, выясняется, что, оказавшись из желания познать правду и ужас в этом мире войны, ты сам уже можешь быть только невольным ее участником. Выясняется, что невозможно оставаться просто внимательным наблюдателем, беспристрастным исследователем.
А это лишает смысла и ценности всю затею, а желание соприкоснуться с правдой и ужасами мира войны превращается в непреодолимое желание вырваться из него любой ценой.
Я обязательно хотел поехать в Комсомольское. Мне казалось, что поездкой в эту сожженную деревню, хоть и сам толком не знал, чего от нее жду, я мог искупить свою минутную слабость, которую совершил, отпустив Сулеймана.
День вставал сумрачный, без солнца, но теплый как бывает весной в горах. Над деревней висело свинцовое небо.
Утром Иса отвез меня прямо к воротам российских казарм. Молча, покуривая сигареты, мы ждали капитана, который обещал взять меня в разрушенные россиянами аулы в предгорьях Кавказа. Иса, хоть утверждал, что обо всем уже договорился, явно нервничал. Не хватало только, чтоб провалился еще один из его планов, чтоб он не сдержал очередное свое обещание! Облегченно вздохнул, когда из ворот выехал газик с капитаном за рулем.
— У тебя максимум полчаса, — бросил капитан, когда мы остановились в деревне. После трехнедельной битвы с партизанами в ней не осталось ни одного целого дома. — Спрашивать можешь, но не отвечай ни на какие вопросы. Тут запросто можно наткнуться на агента спецслужб. Мне проблемы не нужны. Если что, я от тебя отопрусь, еще и арестовать помогу.
Деревня казалась вымершей. Вокруг ни души. Ни человека, ни коровы, ни гуся или курицы. Ни одного живого существа. Никаких звуков, ни вблизи, ни вдали. Мертвую тишину нарушали только пчелы, кружащие над абсурдно белой сиренью, чей сладковатый запах в майский полдень был сильнее даже вездесущего смрада пожарищ.
Я неторопливо шел от дома к дому, издалека, с дороги разглядывая руины. Обходил дворы, полные, как меня предупредили, неразорвавшихся снарядов и мин. Уже возвращался, когда услышал стук топора.
Он испугался, увидев меня, не ожидал кого-то здесь встретить. Звали его Анзор, когда-то он тут жил. Теперь ютился у родственников в Дуба-Юрте, недалеко отсюда. Не хотел быть в тягость хозяевам, вот и ездил в свою деревню, разыскивал по дворам все, что еще могло пригодиться в хозяйстве.
Деревня насчитывала пять тысяч душ. Кто не погиб, убежал. Остались только развалины и пепелища, искореженные остовы сожженных машин и тракторов.
— Партизаны спустились в деревню на рассвете, только начало светлеть, — вспоминает Анзор, почесывая голову под меховой шапкой. — Истощенные, оборванные. Просили еды и разрешения передохнуть пару дней. Было их человек пятнадцать, все местные. Но когда с гор стали спускаться другие, еще и еще, мы поняли — пробил наш час.
Был среди партизан и сам Руслан Гелаев. Россияне рассказывали потом, что он пожертвовал партизанами и родной деревней ради того, чтобы вывезти оттуда свою семью.
— Это неправда, — утверждал Анзор. — Гелаев вывез жену, детей и мать еще до того, как пошел защищать Грозный.