– Здесь были многие из них. Их ловят и мучают. Я сама получила сто розог. У тебя есть Новый Завет, сестра? Если нет, я тебе достану. Без него здесь тяжело. Очень трудно сохранять терпение.
Я пыталась объяснить этой чистой невесте Христовой, что меня арестовали за политические убеждения, но восторженная девушка не могла представить себе никакого духовного прибежища, кроме религиозного, и пыталась обратить в свою штундистскую веру всех, кто был способен вести честную, братскую жизнь. Она была рада найти приличного человека и, похоже, находила удовольствие в каждой минуте нашего недолгого разговора. Позже она просунула мне в камеру кусок белого хлеба и немного сахара, зная, что я получаю только черный хлеб и суп.
Прокуроры и жандармы, очевидно, решили склонить меня к даче показаний суровым, почти жестоким обращением. Я не только питалась одним супом, мне еще давали его возмутительным образом. В полдень Найда с шумом распахнул мою дверь и ногой втолкнул в камеру большую деревянную лохань, оставив ее на полу рядом с дверью. Стола в камере не имелось, а лохань была тяжелая. Я была очень голодна и пыталась размешать мутную воду толстой деревянной ложкой; но дно посуды покрывал слой грязи, издававший такую ужасную вонь, что я не решилась приступить к еде. С того времени я жила на рационе в два фунта хорошего черного тюремного хлеба – такого, какой пекут только на юге. Для разнообразия я клала мякиш на подоконник, чтобы он сушился в лучах солнца. Корка с холодной водой служила отдельным блюдом. Воду брали из колодца на дворе. В колодец просачивались нечистоты, и в воде кишели инфузории. Ее давали нам некипяченой. Вскоре у меня в кишках развелись паразиты, ни днем ни ночью не дававшие мне покоя. В качестве наказания за мое молчание мне отказывали в медицинской помощи.
Меня покрывала грязь. Добиться чего-нибудь от смотрителя было невозможно. Я нуждалась в бане и чистом белье. На моих босых ногах наросла черная корка. Наконец я потребовала встречи с прокурором в жандармском управлении. Меня отвели туда двое солдат. Нам пришлось пройти около трех верст по холодной и липкой уличной грязи в центр города до жандармского управления, главой которого был барон Мейкинг. Очевидно, меня ждали и служащие управления надеялись на долгий разговор со мной. На диване сидел прокурор из Петербурга, а рядом с ним – несколько других чиновников. Он спросил меня, что я хочу сказать. Я сбросила свою крестьянскую обувь, продемонстрировала ему ноги, покрытые свежей и новой грязью, и заявила:
– Согласно закону вы обязаны следить за тем, чтобы заключенные раз в неделю получали чистое белье, а раз в две недели – баню. Я уже три месяца нахожусь под арестом и неоднократно выдвигала свои требования, но меня насильно держат в грязи. Если власти специально приказали это, чтобы заставить меня заговорить, они ничего не добьются, так как я показаний давать не буду.
Чиновники заверили меня, что я смогу помыться, спросили, не хочу ли я еще чего-нибудь сказать, и отправили меня назад. Уже стемнело, на небе сияла луна, молодые солдаты шутили, и я радостно возвращалась в тюрьму, предвкушая баню и чистое белье. Но не получила ни того ни другого.
Через несколько дней меня вызвали в жандармское управление. Я заявила, что никуда не пойду, пока не выполнят мои требования. Только тогда я получила белье и баню. На следующий день меня вызвали снова. У ворот стоял красный деревянный экипаж с двумя скамьями. Я сидела в нем одна, солдаты стояли на запятках. Позже я узнала, что этот зловещий экипаж возил на допрос поляков после восстания 1863 г. Он буквально разваливался на части. Из крыши постоянно вываливались доски и били меня по голове. Деревянные колеса подпрыгивали на замерзшей земле, отчего экипаж так ужасно трясся, что сидеть было невозможно. Приходилось стоять, вцепившись во что-нибудь обеими руками.
После недолгой поездки я снова оказалась в кресле, а вокруг сидели чиновники. Вдоль стены чуть поодаль сидело несколько мужчин и женщин. Киевские власти уже собрали сведения обо мне, и эти люди должны были меня опознать. Здесь были повара и носильщики, родители моих учеников и инженер, приходивший на мои уроки французского, которые я давала воспитанникам его жены. Некоторые свидетели узнали меня. Другие не были уверены из-за моей тюремной одежды. Инженер счел своим долгом прибавить:
– Эта женщина пыталась внушить нашим ученикам свои идеи о необходимости делиться знаниями и доходами с простым народом. К счастью, мы рано это заметили, но семена были уже посеяны.
Ни его жена, ни он сам никогда не говорили мне об этом ни слова, и, когда я отказалась работать в их школе, они были очень недовольны. Его жена укоряла меня за то, что я отплатила неблагодарностью за гостеприимство. Я же ушла оттуда только из-за того, что работа на нее отнимала слишком много времени и приносила слишком мало денег.
Во время допросов я молчала. Было очевидно, что властям известно мое имя и мое прошлое. Они получили сведения обо мне из Мглинского уезда и отовсюду, откуда только было можно.
– Поскольку вы не желаете говорить ничего, что помогло бы нам формально опознать вас, придется вызвать ваших родителей, – сказал молодой помощник прокурора, который был о себе очень высокого мнения и изображал из себя опытного и способного юриста. Кажется, его звали Савицкий.
Мне была невыносима мысль о том, что эти люди потревожат моих дорогих стариков. Кроме того, в этом не было необходимости. Со времени моего ареста прошло три месяца. О нем уже узнали все, с кем я была связана. Поскольку дальше скрывать свое имя было бесполезно, я сказала:
– Раз вам все равно известно мое имя, не надо беспокоить моих родителей. Я скажу, кто я такая.
Мне выдали лист бумаги, и я на нем написала свои имя и фамилию.
– Может быть, скажете еще что-нибудь? – спросили меня.
– Нет, больше ничего.
И снова старая деревянная повозка трясется и подпрыгивает по мостовой. Снова доски бьют меня по голове. Когда мы наконец вернулись в тюрьму, у меня болело все тело.
В тюрьме меня ожидала смена режима. Отныне я была среди «благородных», и условия там оказались совсем другими. У меня в камере были стол и табурет. На кровати лежали простыни и одеяло. На обед мне давали два блюда – щи и кашу. Я получала книги и журналы. Но от всего этого у меня не стало легче на душе. Мне была невыносима мысль о том, что пришлось пойти на сотрудничество с жандармами и прокурорами, облегчив гонителям работу. Я чувствовала, что предала целеустремленную борьбу за свободу, которой посвятила себя, отрекшись от ужасного мира, основанного на невежестве, нищете, крови и слезах народа.
Найда, деспот-варвар, не мог смириться с мыслью о том, что он, повелитель сотен рабынь, выполняющих по его приказу самые позорные задания, отныне должен лично мне прислуживать.
– Что за птица эта женщина, – спрашивал он, – если никто, кроме начальства, не имеет права входить в ее камеру?
Из-за этого его отношение ко мне стало невообразимо грубым. Но все это мало меня трогало. Моими чувствами владело одно желание – бежать. Однако что я могла сделать, запертая в надежно охраняемой тюрьме, не зная ее плана и настроения ее стражей? Куда и к кому мне обратиться? Меня окружали одни враги либо люди, на которых не следовало полагаться. Довериться было некому.
Однажды днем ко мне в окно постучали и на нитке спустился клочок бумаги. Я смогла дотянуться до бумажки через открытое окно. Это была записка от одного политзаключенного в мужском отделении, в которой говорилось о том, что известно властям, кто их проинформировал, кого арестовали и кто еще на свободе. Сверху раздался голос. Именно в это время сменялись часовые, и мы смогли поговорить.
– Если вы хотите отправить ответ, я сумею его получить.
Я спросила, кто говорит. Мне ответили:
– Я напишу подробнее.
На следующий день ко мне снова спустилась записка на ниточке. Я забыла длинную и сложную кавказскую фамилию узника на верхнем этаже, но помню, что он представился как офицер из хорошей семьи, которого арестовали после случайной ссоры с командиром. Его собирались сослать в Сибирь, но он планировал бежать и вернуться в Россию после перехода через «холмы», как заключенные называли Уральские горы.
– Что ж, – храбро сказала я ему, – вы переправите меня обратно в Россию, если меня сошлют в Сибирь?
– Конечно, – ответил он.
«Ладно, – подумала я про себя. – Хоть какая-то возможность. О будущем почти ничего не известно. Меня могут продержать здесь год или больше, но нельзя выпускать этого человека из виду».