способность стойко переносить лишения, трудности и опасности, но не думала, что он осознает серьезность задачи и обладает практическим духом, чтобы выполнить то, за что берется.
Старик восторженно отнесся к нашим планам, но чем больше он приходил в возбуждение, тем неуютнее я себя чувствовала. Меня охватили стыд и ощущение своей глупости, так как я заставила своего спутника пойти на большой риск и подвергла опасности собственные планы, а взамен получила лишь горькое разочарование. У меня не было опыта побегов из Сибири, но я ясно понимала, что недалеко уйду с помощью наивного и больного старика. Ближе к вечеру мы отбыли, не договорившись ни до чего определенного. Было очевидно, что это просто невозможно.
– Дух у вас не свободен, – сказал Михаил после того, как спрятал под сеном бутыль водки и мы выехали в темное поле.
Я понимала, что он имеет в виду, но спросила:
– В каком смысле?
– С людьми надо быть проще и смелее, – пояснил он.
Он был прав. Робость охватывает меня всякий раз, как я ощущаю недостаток симпатии и понимания между собой и своими собеседниками.
Когда мы въехали на единственную широкую улицу нашего поселка, еще стоял день. Михаил велел мне быстро выпрыгнуть из саней, когда мы проезжали дом Успенского. Выглянув из-за угла дома, я увидела на улице двух конных казаков. Они заметили Михаила, который подъезжал к своей хижине, и пришпорили лошадей. Я была уверена, что его схватят.
На следующий день он пришел и сказал с улыбкой:
– Испугались, верно? Ничего, все в порядке. Эти черти искали водку, но я успел выкинуть бутыль в снег. Если бы они нашли ее, то не в моих санях и не у меня дома, и им осталось бы только выпить ее.
Больше я не нашла никого, кто бы помог мне с побегом. На письма, отправленные в Киев, ответа не было. Оставался один выход – тот, который обычно применяют каторжники. Успенский хотел помочь мне, но предупредил о трудностях на самом пути и о том, что невозможно втайне пересечь Байкал, об угрозе со стороны бродяг, которые почти не ценят человеческую жизнь, и о том, какие усилия тратит правительство, чтобы поймать беглых политических узников.
К побегам обычных заключенных власти относились безразлично. Их просто вычеркивали из книг и прикарманивали деньги, отпущенные на содержание узника. Однако за беглыми политическими вели яростную охоту. В этой охоте помогали тысячи конных казаков, телеграф и старосты деревень. Особенную активность проявляли, когда за голову беглеца назначались деньги и награды. И все же меня поразило, что друзья считают мое предприятие таким безнадежным. Мне оно казалось простым и абсолютно необходимым.
Успенские были очень добры ко мне. Они отвели для жилья мне и Ларисе Синегуб маленькую чистую баньку. Лариса отличалась суровым ригоризмом. Она ненавидела ненужные расходы и бесполезные контакты с людьми. Она любила своего мужа и жила ради него. Из любви к нему она считалась с нуждами его товарищей и готова была работать для них день и ночь. Вскоре Кононович предложил ей преподавать в школе за десять рублей в месяц. Она очень обрадовалась этому предложению. Кроме того, мы обе принимали заказы на шитье от жительниц Кары. Успенский нашел мне ученика для занятий французским, а доктор Кокосов попросил меня учить чтению и письму его жену, родом казачку. Мне сказали, что она неспособна ничему научиться, и от нее отступались все учителя. Занятия с ней не приносили никакой пользы, однако доктор ценил общение с образованными людьми и постоянно приглашал нас, «расконвоированных», на обеды. Мы не получали от них удовольствия, но не хотели обижать доктора, так как от него зависела судьба Ступина и любого, кто имел бы несчастье заболеть.
В конце ноября из Иркутска доставили Чарушиных. Мы обрадовались, узнав, что Чарушин еще жив, но он очень ослабел и нуждался в особом питании. Кононович позволил «свободным» женам получать за мужей паек, готовить для них обеды и ужины и приносить их в тюрьму.
Кроме тех, кто прибыл с нашей партией – Синегуба, Квятковского, Чарушиной, – были еще Чишко и Союзов, которых судили вместе с нами, и четверо других, чьи имена я забыла. Они жили отдельно от простых заключенных, а так как специальных тюрем для государственных преступников еще не было, они содержались на гауптвахте – доме с четырьмя комнатами и коридором посредине, в котором находилась большая печь с очагом и чайником для кипячения воды. Свидания разрешались, и это не могло не радовать. Все узники собирались вместе, пили чай, обменивались новостями и читали газеты. Такими привилегиями они пользовались благодаря доброте Кононовича. За всю свою долгую жизнь я никогда не встречала ни одного начальника тюрьмы, похожего на него, и не слышала о таких. С 1911-го по 1917 г. генерал-губернатором Иркутска был Князев, который протестовал против насилия и жестокости со стороны жандармов и полиции, но, несмотря на свою высокую должность, уступал давлению своих противников. Напротив, Кононович был достаточно храбрым, чтобы на свою ответственность позволять многие «запрещенные» вещи, хотя знал, что впереди его ждут неприятности.
Таким образом, мы могли радоваться жизни. Никто из нас не ходил в кандалах. Мы хорошо питались, и с нами были товарищи. Все жены нашли какую-нибудь работу. Они стояли настолько выше местного общества, что семья управляющего постаралась с ними познакомиться. Жены Синегуба и Бибергаля отличались умом, Чарушина и Квятковская – красотой. Последняя, кроме того, играла на музыкальных инструментах.
Я же, «тетя Катя», представляла собой совершенно иной тип. У меня не было прав; я была приговорена к пожизненной ссылке. В своем пальто и башмаках я имела непреклонный вид. Когда я принесла на почту свое первое письмо, от меня потребовали предъявить его на цензуру управляющему. Я вошла в его кабинет, и он предложил мне садиться, но я отказалась. Мне казались неуместными даже самые малейшие личные отношения между политической преступницей и человеком, который мог ее выпороть, заковать в кандалы или отправить в самую дикую глушь, «в места, куда Макар телят не гонял».
Вероятно, мое отношение расстроило управляющего, который был очень либеральным человеком. Однако даже после этого он много раз пытался проявить ко мне дружелюбие и, разговаривая обо мне с Александрой Ивановной Успенской, выражал сожаление, что моя «позиция» не позволяет ему завести со мной частное знакомство, – похоже, что я была ему очень любопытна.
Однажды, когда я сидела у Кузнецова, куря папиросу и разговаривая со своим учеником – Витей Успенским, – дверь внезапно отворилась, и вошел человек в военной шинели. Он бросил на меня беглый взгляд, сказал пару слов Кузнецову и немедленно вышел, снова взглянув на меня. В течение всего короткого эпизода я оставалась на своем месте, продолжая негромкий разговор с мальчиком. Я забыла об этом случае, но через день или два меня вызвали к управляющему. Войдя к нему в кабинет, я спросила:
– Вы меня вызывали?
– Да, – сказал он. – Мне хотелось бы, чтобы вы помнили о том, как соотносятся мое и ваше положение. Мы должны соблюдать определенные границы.
– Не понимаю, – ответила я. – Я знаю, что вы управляющий, что я – осужденная и что мы можем общаться друг с другом лишь по деловым вопросам. Вы должны были понять это с самого начала, когда я отказалась садиться в вашем присутствии даже вопреки вашему приглашению.
– Однако, – возразил он, – когда я пришел к Кузнецову домой, вы остались сидеть и продолжали курить.
– Я была в гостях у друга, а не на службе, и вы пришли после меня.
– И все же вы должны были проявить ко мне уважение как к управляющему.
Я была сильно изумлена.
– Не знаю, чего вы хотите, полковник, – сказала я. – Впрочем, могу вам обещать одно: увидев вас за полмили, я постараюсь держаться подальше.
– Мне жаль, что я не могу быть так же дружелюбен с вами, как с другими дамами, но уверен, что вы понимаете, в каком я нахожусь… положении, – ответил полковник. Было забавно наблюдать, как он подыскивает верное слово.
– Можно мне идти? – спросила я.
Выйдя из комнаты, я ощутила радость от того, что с начала до конца находилась с ним в чисто официальных отношениях.