проверьте. Вот телефон. Звоните. Прямо директору театра, и он вам скажет, что у нас пулька затянулась…
— Что вы, что вы… Конечно, мы проверим. Футы, черт, — смешался Мордвинов. — Я хотел сказать: верим. Конечно, верим. А про пульку вы говорите, это что же, преферанс, Василий Прохорович?
Пинаев, названный по имени и отчеству незнакомым лейтенантом, приосанился еще больше.
— Он самый, товарищ лейтенант.
— Домино, шашки, шахматы — это нам знакомо. А преферанс… Научили бы?
— При случае можно и поучить, — согласно кивнул Пинаев. — Увлекательная, скажу я вам, игра. Вдумчивая…
— А показание ваше, Василий Прохорович, мы все же проверим. Для спокоя души. Нет-нет, не моей и не вашей, вот их, — указал дежурный на конвоиров. Да и служба требует порядка. Уж извините. Такая служба.
В тоненьком, странички в четыре, справочнике Мордвинов отыскал номер домашнего телефона директора театра, крутанул ручку аппарата. Коммутатор долго не отвечал. Установилась тишина, в которой слышен стал медлительный ход маятника в массивных настенных часах. Дежурный мельком взглянул на желтый их циферблат с римскими цифрами и присвистнул: половина второго. В трубке зашуршало, возник сонный голос телефонистки. Не сказав ни слова, Мордвинов положил трубку на место.
— Неудобно как-то, — задумчиво сказал он, будто к самому себе обращаясь. — Мужики, давайте, значит, так: сейчас по домам. Но прежде каждый назовет себя и адрес проживания. И… спокойной ночи! Потребуется, вызовем.
Едва доктор Фиалков оставил Рыжика возле дома, как тот, заранее сморщившись в ожидании боли, принялся натягивать штаны, которые до сих пор нес в руке. Но ранки лишь слегка пощипывало. Вот так доктор Фиалков! Это он, значит, в отместку за жабу прогулял его по городу без штанов… Времени не пожалел! Решил голяком домой сунуть.
Обычно Рыжик, если случалось возвращаться поздно, калиткой не пользовался. Он перелезал через забор и, в зависимости от обстановки, отправлялся крадучись либо в дом, дверь в который наглухо никогда не запиралась, либо в сарай на сеновал, а то и на чердак, где у него тоже была лежанка. Утром на оклик матери он появлялся как ни в чем не бывало, мать свято верила: если калитка замкнута, а Рыжик утром где-то тут, то, значит, он тут был и с вечера. Однако события нынешней ночи столь сильно нарушили течение обычной жизни, что Опресноков-младший, потеряв бдительность, ломился теперь среди ночи в дом через калитку, забыв: делать этого ни в коем случае нельзя.
Звякнула щеколда, калитка распахнулась. Гневный Опресноков-старший схватил Рыжика за ворот. Все окна в доме светились, свет был и в сенях, в их проеме стояла мать, тревожно вглядываясь во двор, залитый лунным сиянием.
По хватке отцовской Рыжик понял: бить будет.
— Подержи-ка, — подволок его Опресноков-старший к матери. — Я ему сейчас мозги вправлю. Ах ты, кот шкодливый, прости господи!..
Он размашисто перекрестился освободившейся рукой, ушел в дом, вернулся с ременным кнутом на короткой рукоятке. Кнут был туго заплетен из сыромятных ремешков, в его конец для хлесткости введена прядка из лошадиного хвоста… Вот и дождался он своей минуты. Полтора года висел без надобности на одежной вешалке. Рыжика собирались отдать в подпаски в городское стадо, а то за лето в безделье совсем он дичал. Но каждый год кто-нибудь да опережал Опресноковых, успевал раньше сговориться с пастухом.
Мать едва спрятала за собой сына.
— Дуришь… — угрожающе поднял руку отец. — Дуришь, говорю!
Но мать не шелохнулась.
— Ну, так нате! — отведя руку, он их ожег с оттяжкой. Кнут, пущенный в дело горячей рукой, обернулся вокруг них на целый оборот, как змея, потом еще на половину оборота, ужалил волосяным концом, и прямо — мать. Та вскрикнула, ладонью прикрыв у плеча обнаженную руку. На ней быстро начала вспухать красная полоса.
Этой ночью свет в доме Опресноковых не гас. Мать плакала. Отец буянил, порвал уже две рубахи на груди. Осталась у него последняя, мать не давала ее. Тогда он разорвал цепочку от крестика. Серебряный крестик соскользнул на пол, звякнул, подпрыгнув, угодил в щель между досок и провалился через нее в подпол. Это сразу отрезвило.
— Знак тебе… — сказала мать. — Грех на душу пал.
— Молчи, — отрезал Опресноков-старший, хмурясь.
По мере выяснения ночных происшествий он все больше хмурился и мрачнел. Наконец судорожным движением проглотил ком, от которого едва не задохся, грохнул обеими кулаками по столу, вышел.
Уже порядочно рассвело.
Он решительно распахнул дверь в сарай. Куры разлетелись с насеста. Затопотали встревоженные овечки. Здесь, в углу, среди лопат, мотыг, граблей, метел стояло несколько разнокалиберных ломов на все случаи жизни. Был среди них один, весом, пожалуй, пуда в полтора. Ни в какое дело до сих пор он не шел, стоял себе и стоял. Опресноков перекрестился, взял его наперевес и отправился к Милюкам.
Шел он, стараясь держаться поближе к заборам, и мрачно думал о том, как хорошо, что на улице никого нет, свидетелей не будет… Заря чуть-чуть обозначилась над лысой вершиной слободской горы. Оживленно щебетали первые воробьи. И вдруг он на всем ходу остановился, прижался спиной к забору. Через два дома впереди скрипнула калитка, на улицу вышел заспанный мальчишка с длинным удилищем в руке и с кирзовой сумкой через плечо.
«Вот… Еще один антихрист…» — узнал Опресноков Володю Живодуева.
А тот его не приметил. Перехватил удочку поудобнее, локтями поддернул штаны и припустил в сторону слободы.
«За язями на мельницу», — решил Опресноков и, когда Живодуева не стало видно, отправился дальше.
Но встреча эта явно поубавила в нем решительности. «И что это я так завелся?» — думал он все еще сквозь горячку, но уже просветленную, человеческую. Бес, толкавший все это время его в бок, поотстал. Но ему-то самому отступать было неудобно. Знал: если отступит, стыд придется запивать брагой, и не один день. Вот и перекресток. За ним, влево, наискосок, дом Милюков.
Тут Опресноков нерешительно остановился, тыльной стороной ладони пригладил бороду, украдкой огляделся по сторонам. Никого. Крадущимися шагами приблизился к дому. Чуть дальше вдоль дороги росли высокие тополя, выбранные грачиной стаей для ночевки. И теперь грачи вдруг загалдели, словно собираясь разбудить всю улицу да еще и соседнюю в придачу.
Окна у Милюков закрыты ставнями. Не зря в городе говорят: закрывают окна ставнями на ночь одни только куркули и дураки, подают сигнал ворам — в доме есть чем поживиться. Надо было что-то предпринимать или уходить восвояси.
Он прошелся вдоль милюковского дома взад-вперед, примерился, по какому из ставней можно шарахнуть ломом, но вяло примерился, совсем уже не всерьез. И лом этот, чтоб ему было пусто, вконец испачкал густой ржавчиной его руки. Когда подходил к воротам, вдруг звякнула щеколда, открылась калитка и он очутился лицом к лицу с Гришкой, тот как раз шел ставни открывать. Опресноков окончательно оробел. Гришка же от неожиданности отпрянул на шаг во двор, не сводя глаз с лома.
— Ты это что, мужик? — спросил он наконец, раскачиваясь из стороны в сторону, готовый отпрыгнуть еще глубже во двор.
— А кто стрелял? Кто? А?.. — наступал Опресноков.
— Кого собрался убивать-то? Чай, в бога сам веруешь?
— Хоть и верую, тебе-то что? А вот против лома-то нет приема. — Опресноков угрожающе засопел, не спуская взгляда с Тришкиного лица, с толстых оттопыренных губ его, с бутылочного цвета глаз навыкате, которые тот с трудом оторвал от лома и перевел на самого Опреснокова. Теперь они уперлись взглядами друг в друга. И тут же ощутили какую-то легкую щекотку в глазах, каждому захотелось взгляд отвести. Длилось это минуты полторы, пока у Опреснокова не выступили слезы. «Душами боролись…» — так