На ней сухими красками, разведенными яичным желтком с клеем, написан был лик царевны Зои.
Государь и государыня впились глазами в изображение на доске. На них смотрела полная девушка лет двадцати трех в итальянском плаще из парчи, отороченном соболями. Из-под плаща виднелось пурпуровое платье. На голове царевны, среди густых черных волос, сверкал золотой обруч, наподобие короны, увитый нитями крупного жемчуга.
Лицо царевны, белое, с нежным румянцем на щеках, понравилось Марье Ярославне, и она сказала сыну:
— Личико-то у ней баское. Токмо вот губы-то толстоваты, да и в глазах ни ласки, ни доброты нету…
— Государыня, досфоль слово молвить, — вкрадчиво попросил денежник.
— Сказывай, — сухо ответила государыня.
— Сие токмо на иконе, — быстро заговорил венецианец, пришепетывая при трудных ему словах, — глаза у царевни хороши, ласкови, а на иконе нет. На щеках румянец.
Иван Васильевич по складу рта царевны понял, что чувственна она и властна, а глаза ее неверны. На миг мелькнули пред ним голубые глаза юной княгини и темные глаза Дарьюшки…
— Чужая царевна-то сердцу моему, — молвил он матери, — видать в ней дщерь латыньства рымского. — Бают, сирота она? — спросила Марья Ярославна у посла.
— Сирота она, государыня, — быстро затараторил денежник. — Старшая сестра ее, Екатерина, — вдова Стефана, короля Боснии. Братья тоже старше царевни, Андрей и Мануил, — оба у папы живут…
— Сказывай, — перебил его Иван Васильевич, — что тобе папа о женитьбе приказывал и как меня чтил и послов моих как принимал?
— Его святейшество чтил тя, государь, как господаря великого, как короля, и на брак тя с царевной благословляет. Сама царевна рада и со всей охотой согласье дает идти за тобя. Его кардинал Виссарион грек, который у невести твоей, государь, учителем, вельми ласков к послам, а тобя наивисоко чтит. Приказал папа-то привезти тобе «опасни» грамоти для бояр твоих на два года по всем землям, а опричь того письма послал государям всех латиньских земель, для ради тобя, государь, повсюду бы с честью великой принимали царевну…
— Где же сии опасные грамоты?
— Привезет их вборзе с собой посланец папский Антон, тоже, как и яз, венецианец. Будет твоим боярам слободни проезд по Рому по всем королевствам и княжествам…
— Награжу тя за верную службу щедро, — сказал Иван Васильевич, — иди. Когда надобно будет, призову для ради сих же дел…
С благодарностями и низкими поклонами вышел денежник из покоя государя московского.
Мать и сын остались одни и сидели молча за столом, разглядывая изображение греческой царевны. Первым нарушил молчание Иван Васильевич и, усмехнувшись, сказал:
— Что другое, а детей рожать горазда будет…
— Бог ее ведает, сыночек, — тихо и в раздумье произнесла Марья Ярославна, — что она в дом-то нам принесет…
— Разве сие угадаешь, матушка? — грустно ответил Иван Васильевич. — Чужая она всем нам, особенно Ванюшеньке. Вижу, чует он, что злой ему мачехой царевна будет. Токмо теперь уж поздно перепряжку-то деять. Да, может, лучше-то и не найдешь…
Иван Васильевич помолчал и добавил:
— Хочу тобе, матунька, как на духу покаяться. Токмо трех любил яз. Одну в ранние юные годы, всего две недельки. Любил на походе, да и не сердцем любил, а токмо телом. Вторая-то была княгинюшка моя, Марьюшка, нежная и ласковая. Сердцем всем полюбил ее, голубушку. Отцом чрез нее стал, а Господь ее от меня отнял.
Иван Васильевич замолчал, сжимая свои руки. Язык его не поворачивался сказать о Дарьюшке даже матери. Марья Ярославна положила руку на плечо сына и сказала ему, как говорила маленькому:
— А ты не бойсь, сыночек. Материнское-то сердце все у дитя своего уразумеет.
Приник Иван Васильевич лицом к руке матери и зашептал:
— Третьей-то яз и сердце и душу навек отдал, матунька. Токмо имя ее не спрашивай, а ежели сама потом догадаешься, держи сие в тайне про собя, дабы ни один человек о сем не ведал…
Он почувствовал, как другая рука его матери ласково легла ему на голову, и стал сразу он как бы малым дитем, вздохнул глубоко и прерывисто, словно наплакался вдоволь. Успокоился сразу и заговорил с тихой печалью:
— Все три мя любили, а последняя больше двух первых. Истинной женой мне была, да не может вот княгиней стать, займет ее место царевна чужой земли, и сама мне совсем чужая…
— А ты не кручинься, Иванушка, — ласково заговорила государыня. — Бог поможет, забудешь с годами любу свою, а с царевной-то, Бог даст, стерпится-слюбится…
Иван встал из-за стола и, пройдясь вдоль покоя, молвил матери:
— От ласки твоей, матушка, легче сердцу моему, и силы душевной у меня прибыло. Поборю яз собя, может, забуду и любу свою, токмо вот радостей сих на земле мне никогда уж больше не ведать…
Среди ночи проснулся Иван Васильевич, чувствуя, как горячие струйки бегут по его щеке и шее. Открыл глаза и при свете лампад увидел: Дарьюшка, припав к нему, лежит неподвижно… Молча погладил он ее волосы и мокрые от слез щеки, но она не шевельнулась, словно застыла, и вдруг всей душой своей и всем телом он почувствовал разлуку навсегда. Жадно обнял ее, целует…
— Последняя ты моя радость земная, — шепчет, задыхаясь от горя, — последняя моя любовь…
А она, вся обессилев, сникла ему на грудь, словно умерла от горького счастья. Замер как-то весь и сам Иван Васильевич в безмерной горести, но слышит шепот ее тихий:
— Мне, Иванушка, радости от трех сих годочков на всю жизнь хватит, и на том свете их не забуду…
Ничего сказать ей не может Иван Васильевич и только жадно обнимает, со слезами целует ее.
— Без тобя, Иванушка, — шепчет она, — будто спокойно совсем, — нет мне более жизни в миру, нет мне более мирских радостей. В монастыре-то буду токмо Бога молить за грех наш с тобой…
И вдруг плечи ее задрожали, и зарыдала она, и снова тоска и боль охватили Ивана Васильевича. Сливаются они в прощальных объятьях и ласках, и не помнит он, как забылся в усталой дреме.
Но вот сон сразу отлетел от Ивана Васильевича. Рассветом белеют уж окна, но не может понять он, почему боль и тоска в его сердце, где он и что кругом его творится…
У постели стоит одетая совсем Дарьюшка. Бледная, будто из белого воска лицо ее — словно она мертвая из гроба встала. Замутилось все в мыслях Ивана от муки нестерпимой…
— И ты умираешь, — беззвучно шепчут его губы, — и ты…
Вскочил он с постели, пал на колени, обнял Дарьюшкины ноги, приник к ним лицом и целует платье ее.
— Прости мя, Дарьюшка, прости, свет мой, — хриплым, прерывистым голосом говорит он. — Слуга яз государству, а оно мою душу съедает! Счастье мое съедает!
С испугом и радостью Дарьюшка охватила руками его голову.
— Что ты, Иванушка, что ты, — склонившись, шепчет она, — государь ведь ты! Женке купецкой земно кланяешься! Встань, Иванушка мой! Светает уж… Вставай… Пора идтить мне…
И, услышав осторожный стук Данилушки в стену, затрепетала вся от сдержанных рыданий, глянула, будто в смертный час, с тоской в лицо ему и выбежала из опочивальни…
В рождественский пост, ноября двадцатого, приехал из Новгорода посол от веча, Никита Саввин, с вестью о смерти владыки новгородского и псковского Ионы и об избрании на архиепископский престол священноинока Феофила…
Уже измену творя и сносясь с королем Казимиром о заключении договора на присоединение Новгорода к Литве и Польше, Господа во главе с Борецкими все еще боялась Москвы. Все надежды у изменников были только на военную помощь короля и хана Ахмата, с которым в тайных переговорах был король польский. Мечтает король присоединить к своей Литве Новгород со всеми его землями обширными и богатыми. Много врагов у Москвы, и все они дружны меж собой, когда нужно Москве вредить.
Исподтишка они яму копают великому князю московскому, и ныне вот послали бывшего у них князя