спиритуализма» (Р. 81). Эмманюэль Мунье после войны говорил о сближении «открытого марксизма» и «персо-налистского реализма» (Р. 79). Я оставляю в стороне непосредственно политическое значение этих формулировок; для философа эта надежда дальнего прицела на «персонализацию коллективизма» и освобождение от «детской болезни персонализма» (Р. 85) основывается на более прочном убеждении в том, что между вечным смыслом и частным «материальным» смыслом существует «глубокое родство»; в осуществляемом между небом и землей коротком замыкании сгорает тот этап, где в беспорядке нагромождены пустое красноречие моралистов, разглагольствования щепетильных людей и залежалые суждения эклектиков. Однако у Мунье восхваление материи в рамках «духовного» (что встречается и в «Персонализме») не является сугубо умозрительным: интуиция по поводу отношений духовное-телесное, вечное-историческое имеет философское значение только потому, что она носит практический характер, и является основой критики экзистенциалистского пессимизма лишь в той мере, в какой соотносится с цивилизаторскими усилиями, сформировавшимися в первых сражениях: «Чтобы включить персонализм в историческую драму нашего времени, недостаточно произносить слова: личность, сообщество, целостный человек и т. п. Необходимо также говорить: крах западной буржуазии, строительство социалистических структур, руководящая роль пролетариата — и из года в год наращивать исследование действующих в истории сил и возможностей. Без этого персонализм превратится в обычную идеологию, и, лишенный своего революционного запала, он попадет в сети консерватизма или реформизма. Философия-меч, как его называли, превратится в философию-маску, то есть в мистификацию» (Р. 95).
«Мелкий страх в XX веке» продолжает заклинание «противоречий», которые непосредственно связаны с персоналистским вдохновением; Мунье предпринимает попытки «демистифицировать» катастрофизм, к которому склоняются многие современные представители «духовности». В частности, во втором докладе подвергается своего рода социальному психоанализу совокупность фобий, нашедших свое выражение в антитехницизме; Мунье раскрывает присущий им первобытный страх, являющийся подлинной самобоязнью, фобию творцов, каковыми мы являемся по предназначению: «Страх наших современников перед коллективной катастрофой, грозящей современному миру, есть прежде всего инфантильная реакция некомпетентных и растерявшихся путешественников» (Р. 27). Это «работа инстинкта, навевающего ужас во время дрейфа вдали от берега» (Р. 32). «Именно в таком замешательстве пребываем мы, столкнувшись с машиной» (Р. 51). Испытавший некогда ужас перед лицом неукротимой природы, сегодня человек пребывает в том же состоянии перед лицом мира людей: на него он реагирует как «пришедший в замешательство ребенок» (Р. 83). Метод Мунье заключается в том, чтобы прежде всего выявить и объяснить антитехницистский миф, чтобы определить действительную опасность, грозящую человеческому миру и идущую не только от машины, но и ото всех абстрактных механизмов, от всех «посредников», которых человек ставит как между собой и вещами, так и между собой и другими людьми (Право, Государство, Институты, науки, языки и т. п.). «Где существует посредничество, там нас подстерегает отчуждение» (Р. 91).
Последнее замечание означает, что идея прогресса и даже идея регресса не исключают из истории непреодолимой двойственности, двойственной возможности окостенения и освобождения: обстоятельства, созданные человеком и загромождающие его путь, встающие перед ним как требующие своего объяснения загадки, являются одновременно и шансом и опасностью. Однако задача человека заключается в том, чтобы использовать предоставленный ему шанс; движение к искусственному миру свидетельствует о том, что человек имеет не только свою «природу», но и свою «историю». В этом Мунье приближался к Марксу: «Природа является не только колыбелью человечества: она сама создана таким образом, что может быть переделана человеком. Сегодня человек ощущает себя тем, кто призван творить мир и собственную судьбу» (Р. 75).
Здесь рефлексия Мунье достигает своей кульминации: имеет ли смысл история — творец коллективной судьбы? Обращен ли этот смысл к лучшему будущему? Пролегает ли дорога к светлому будущему главным образом через науку и технику? И является ли в конечном счете этот взлет славной «миссией человека — быть творцом собственного восхождения»? (Р. 104). Именно совокупность данных вопросов составляет проблему прогресса. Эмманюэль Мунье приступает к ней, раздавая кредиты и направляя острие критики скорее на чрезмерный пессимизм, чем на чрезмерный оптимизм. Книга нацелена на то, чтобы, вопреки «трагическому оптимизму», возбудить в душе читателя чувство «активного пессимизма», то есть чувство уверенности, опирающееся на смутный опыт борьбы и омраченное возможностью поражения. Не стоит упрекать Мунье в том, что он систематически развивал свою идею прогресса: наиболее впечатляющие страницы книги посвящены отличию христианской эсхатологии от прогресса, о котором говорит рационализм XVIII века или марксистская диалектика. Так, в его размышлениях, представленных в «Апокалипсисе», особенно в первом и третьем докладах, отдается предпочтение оптимизму, однако тут же делается множество оговорок, которые нельзя оставить без внимания. По правде говоря, «настроенность», «тональность» Мунье, когда он говорит о трагическом оптимизме, более сложны, чем кажутся на первый взгляд: они таят в себе две тенденции разной направленности; одна из них, стоящая на первом плане, тяготеет к оптимизму как конечному результату драмы; другая же, менее выраженная, ведет к признанию того, что история многозначна, что в ней уживаются наи-
лучшее и наихудшее. Эмманюэль Мунье смело вступает в дебаты, которые ведут между собой историки, социологи, философы, теологи; вопрос, который он оставляет открытым, находится на пересечении библейской теологии и светской философии истории, оптимизма как позитивного итога человеческих исканий и надежды как твердой уверенности в существовании скрытого смысла. Но его особая миссия и на этот раз заключается в том, чтобы предупреждать о спекулятивном подходе к проблемам, который лишен критического отношения к современному миру и не связан с центральным вопросом о Революции, переживаемой XX веком.
2. За христианство мужественных людей
Многое в историческом развитии толкает непроницательный ум к обожествлению человека. Однако чем более Мунье подчеркивал свое родство с марксистской диалектикой, тем более он искал равновесия, обращаясь к неуничтожимому и неукоснительному смыслу христианской трансценденции. Вот почему не стоит читать «Мелкий страх в XX веке» отдельно от «Христианского противостояния». В этой книге, написанной в Дьёлефи зимой 1943/44 г., содержится множество суждений о скудости материального мира и об аскетичности мира внутреннего. Кто-то другой заметил бы, что это в Мунье говорит христианин; я же остановлюсь на философских выводах этой книги, весьма жестких и требовательных для рядового христианина. Можно утверждать, что она от начала и до конца представляет собой рассуждение о значении силы, которое вслед за св. Отцами подверг рассмотрению св. Фома. Не случайно над Мунье в этой работе часто витала тень Ницше, подобно тому, как в «Мелком страхе» над ним витала тень Маркса. Ведь только христианин может активно противостоять Ницше, но этот христианин должен быть достаточно жестким, чтобы не дать захлестнуть себя марксизму, который Мунье в той или иной мере включил в свое миропонимание. В книге «Христианское противостояние» объединены две группы суждений, обнародованных Мунье после войны. Ницше ставит перед христианином такой вопрос, который в конечном счете более, чем марксизм, задевает Мунье за живое; антихристианская аргументация марксизма остается достаточно социологичной, чтобы привести к нужному результату: мы сразу же отметили, что
Маркс имел дело лишь с карикатурой на христианство, с деградирующим христианством, вынужденным охранять привилегии буржуазии, опираясь на искаженное, лишенное духа борьбы Евангелие. Ницше же стремился по ту сторону социологической версии христианства отыскать изначальную причину его непоследовательности, коренящуюся в христианском существовании как таковом: «Разве в самом деле христианство, которому свойственно бросать смиренный свет на дряхлеющую цивилизацию и уходящие в небытие человеческие жизни, является вредоносным для молодых мускулов, врагом для возмужавших сил и от природы данного милосердия?.. Разве христианство изначально несет в себе слабость, которая, будучи затененной замедленным и все усложняющимся ходом истории, однажды дает о себе знать?» (Р. 11, 14).