Городской сумасшедший Шут Ньютон, таскавшийся по Чудову со стулом в руках, старик в коротких жалких брючишках, с утра до вечера вопил: «Карфагеняне! Оно уже здесь! Оно вернулось, карфагеняне!». Он всегда выкрикивал эти слова, но теперь никто над ним не потешался, потому что оно и впрямь вернулось, оно было уже здесь.
Первые туфельки, вторые, третьи…
Чудов был буквально заполонен сыщиками из Москвы, которые опрашивали родителей пропавших девочек, их родственников, соседей, продавцов ночных магазинов и даже високосных людей вроде пьяницы Люминия. Никто, однако, не мог сообщить ничего полезного. Милиция обшарила город и окрестности — безрезультатно. На всех столбах висели ксерокопии фотографий, с которых улыбались маленькие голубки.
Как говорили в городке, доконало Иду исчезновение двенадцатилетней Жени Абелевой. Именно тогда старуха и призналась начальнику милиции майору Паратову в том, что в ту ночь, когда пропала первая девочка, она услыхала стук в дверь.
Часы в Африке пробили три, старуха встала, спустилась вниз и открыла дверь, но на крыльце никого не было. Тогда она подумала, что стук в дверь ей послышался. Мало ли, бывает. Но через два дня, когда пропала Аня Шакирова, в дверь снова постучали. И на этот раз никакой ошибки не было: Ида отчетливо слышала стук: раз-два-три, пауза, раз-два-три, пауза и снова — раз-два-три. Не стук, а грохот. Она вышла на крыльцо, но снова никого не обнаружила. В чем была — в пальто, шляпке и домашних туфлях — она поднялась к площади и увидела на крышке колодца туфельки Ани Шакировой. Но она не могла понять, почему отправилась на площадь, и тогда не уловила никакой связи между стуком в дверь и исчезновением голубки.
Спустя пять дней она опять услышала стук в дверь, поднялась к площади и нашла на крышке колодца туфельки Лолы Кузнецовой, цыганочки, и вот тут-то старуха поняла, что стук в дверь не был случайностью — он предназначался ей, он был зовом и вызовом. Пропадали только девочки-голубки, и всякий раз кто-то хотел, чтобы первой об этом узнала Ида Змойро.
«Каждую ночь я жду стука в дверь, — сказала старуха. — Каждую ночь я думаю о следующей девочке…»
Это ее и доконало.
Давно уже Чудов не видел таких многолюдных похорон. Тысячи людей собрались на городской площади, вымощенной двадцатичетырехфунтовыми пушечными ядрами и усыпанной по старинному обычаю сахаром, и под душераздирающий рев духового оркестра тело старухи было предано огню, и служитель крематория Брат Февраль был как никогда мрачен и величествен, и кожаный фартук его колко блестел на солнце серебряным шитьем, и медный ангел на высокой дымовой трубе пел так светло и чисто, провожая душу Иды Змойро на небеса…
А после похорон в ресторане «Собака Павлова» собралось множество людей, чтобы помянуть старуху. Тут были доктор Жерех, аптекарь Сиверс, начальник милиции Пан Паратов, знахарка и колдунья Свинина Ивановна, тощая Скарлатина со своим Горибабой, который по такому случаю нацепил умопомрачительный галстук с изображением сисястой Маргарет Тэтчер, начальник почты Незевайлошадь, старенький прокурор Швили с женой Иголочкой, городской сумасшедший Шут Ньютон с собственным стулом, десятипудовая хозяйка ресторана Малина, горбатенькая почтальонка Баба Жа, Эсэсовка Дора, карлик Карл в счастливых ботинках, шальной старик Штоп, его стоквартирная дочь Камелия, ее муж Крокодил Гена, пьяница Люминий, глухонемая банщица Муму, Четверяго в своих чудовищных сапогах, семейство Черви — милиционеры, парикмахеры и скрипачи, директриса школы Цикута Львовна, прекрасная дурочка Лилая Фимочка и множество Однобрюховых — все эти бесчисленные Николаи, Михаилы, Петры, Иваны, Сергеи, Елены, Ксении, Галины, и даже одна Констанция, черт бы ее подрал, Феофилактовна Однобрюхова- Мирвальд-оглы притащилась об руку с мужем-цыганом…
На поминках-то вдруг и выяснилось, как мало люди знали об Иде Змойро. Гораздо меньше, чем о других жителях Чудова. О других-то знали почти все. Знали, что пьяница Люминий, похваляющийся своим членом с ногтем, который обеспечивал ему неизменный успех у женщин, на самом деле имел успех только у глухонемой банщицы Муму. Что у жены доктора Жереха свиной хвост. Что аптекарь Сиверс делает себе клизму с водкой. Что священник отец Дмитрий Охотников боится пауков. Что прабабка Нины Казариновой умерла от стыда после того, как пукнула в гостях. Что хозяйка ресторана Малина подмешивает в самогон куриный помет. Что директриса школы Цикута Львовна во сне ругается, как пьяный сапожник. Что Анна Ахматова никогда не писала стихов, потому что всю жизнь торговала селедкой в Каменных Корпусах. Что Гитлер — незаконный брат Сталина. Что водку делают из бензина. Что русалки не курят. Что солнце встает на востоке, а садится где надо. Что дважды два — четыре.
А вот старуха Змойро для всех оставалась загадкой. Ей было за восемьдесят, но к врачу она обратилась лишь однажды, когда поняла, что с недержанием мочи ей самой не справиться. Никаких других жалоб на здоровье у нее не было. Утром она съедала тарелку овсяной каши на воде и без соли, на ночь выпивала стакан простокваши с горошиной черного перца. Выкуривала десять сигарет в день и за обедом иногда выпивала рюмку ломовой. Каждый день совершала многокилометровые прогулки по лесам — прямая, как выстрел, в чугунном пальто до пят и в шляпке. Никто не видел ее плачущей, никто не слышал от нее жалоб.
Она всегда играла роль стойкой женщины. Гордо вскинутый подбородок, твердый взгляд, ясный ум. Никогда не ходила в общественную баню — предпочитала мыться дома, из кувшина. И ни разу не присоединилась к женщинам в четверг на Страстной, когда на рассвете они плескались в ледяной воде у Чистого берега, чтобы перед Пасхой смыть с себя грехи. Она сторонилась толпы. В магазинах ее обвешивали и обмеривали безбожно, вызывающе, зло, но она никогда не вступала в споры с продавцами, ждавшими, когда же она сорвется, закричит, пожалуется, чтобы насладиться ее унижением. Не дождались. Она не проливала ни слезинки, когда хоронила близких. Она никогда не спрашивала служителя крематория, сколько вышло пепла после сожжения усопшего. Другие спрашивали обязательно. Люди гордились тем, что их покойник потянул аж четыре фунта, тогда как соседский едва вытянул три (овечью шерсть и пепел в Чудове считали только на фунты). Ида же молча забирала урну с прахом и уходила домой, не оборачиваясь, — прямая, как выстрел, взгляд свысока. Ни вздоха, ни слезинки.
В Чудове знали, что в наказание за то, что она вышла за иностранца, Сталин лишил ее возможности сниматься в кино, играть в театре и вообще выслал из Москвы. Она потеряла все. Но если ее пытались жалеть, называли бедной и несчастной, Ида отвечала с ледяной усмешкой: «От счастья толстеют». В ее присутствии люди почему-то чувствовали себя неловко, стесненно. Даже дома она всегда носила туфли на высоких каблуках. Это в восемьдесят-то с лишним лет! Иностранка, а не женщина. Существо из иного мира.
Актриса, муж-иностранец, Сталин, школа голубок… кто-то вспомнил об ее отце-дворянине, командире Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, и о матери- проститутке, а кто-то — о третьем муже, генерале, которого объявили врагом народа и расстреляли незадолго до смерти Сталина…
Ее образ пытались сложить, как паззл, но получалось все одно и то же: одинокая высокомерная чудачка, которая была богатой и прославленной, а потом стала бедной и ничтожной… учила голубок, пила свою простоквашу с черным перцем, выкуривала десять сигарет в день…
— Ну что ж, — сказал доктор Жерех, когда поминки близились к концу, — она была актрисой, хотя мы мало что знаем о ее ролях. Но мы точно знаем, что одна роль ей все же удалась — роль Иды Змойро, актрисы.
Все встали и выпили за Иду Змойро, актрису. Выпили, как и полагается на поминках, молча и не чокаясь.
Для меня Ида Змойро была любимой теткой. Она звала меня Пятницей, и это мое уличное прозвище, образованное от фамилии Пятницкий, в ее устах звучало как волшебное заклинание.
— Пятница, мы идем гулять! — кричала она с лестницы, и я вылетал во двор.
Никто не знал столько о прошлом города, сколько знала она.
Однажды мы остановились у ресторана «Собака Павлова», к стене которого притулился узкий двухэтажный домишко с вывеской «Фотография». В городке и фотоателье и фотографов называли