растоптали ее культуру. Спустя полтора века, когда на Каталаунских полях решалось, накинут ли гунны саван на Запад, как позднее на Азию его накинули монголы, это воспитание принесло свои плоды: римляне и вестготы объединились, чтобы отразить нападение.
Вся история этого периода несет на себе красноречивый отпечаток упадка и вырождения, в чем христианство неповинно, и каждая страница настоящей работы изобилует такими свидетельствами. Но в данной главе мы сочли уместным описать старение античности в совокупности его проявлений. Это поможет нам прояснить историческую позицию христианства.
Жалобы на тяжелые времена слышались во все века, от которых осталось литературное наследие. Но для императорского периода мысль об упадке настолько естественна, что сомнений не возникает. Ощущение, что все теперешнее ничтожно в сравнении с якобы блистательным прошлым, растет пропорционально огромному пространственному расширению империи и ее влияния; даже те, кто принижает величие прежних дней, делают это затем, чтобы окончательно обесславить современность. Когда Сенека, полемизируя с общепринятыми историческими представлениями, называет Филиппа и Александра Македонских разбойниками, то прибавляет: «Но мы считаем их великими, потому что сами мы слишком малы». Еще более веское, хотя и молчаливое свидетельство предоставляет тот факт, что все философы и ораторы – а также поэты, когда не занимались попрошайничеством, – словом, вся независимая литература II, III и IV столетий никогда не упоминает о явлениях и людях, относящихся ко времени после конца Римской республики, если, конечно, это не произведения на заказ. Кажется, будто на последующий период наложен запрет. Для школьных упражнений греческие софисты предпочитают выбирать темы из благоуханного периода эллинизма, из войн с персами, Пелопоннесской войны и иногда из жизни Александра Великого. Они изображают Ксенофонта, предлагающего умереть вместо Сократа, или Солона, выступающего против Писистрата за отмену законов, или Демосфена, уговаривающего афинян бежать морем, или другое в подобном же роде. Дион Хрисостом (живший при Траяне), когда в одном месте говорит о событиях имперского периода, «современных и позорных», чувствует необходимость произнести целую речь в свою защиту; он полагает, что оппонент сочтет его болтуном, раз Дион не следует общепринятому обычаю и не рассуждает о Кире или Алкивиаде. В декламациях, приписываемых Квинтиллиану, обычно разбирается ситуация из далекого прошлого или вымышленный случай согласно какому-нибудь общему закону. Проще всего предположить, что правительство неблагосклонно относилось к рассуждениям на современную тему и могло даже преследовать автора за такую дерзость, но это ошибка. Надзор за литературой и философским школами не был в обычае римских властителей, вовсе в общем-то не стремившихся распоряжаться культурной жизнью страны. Предосудительными мы бы как раз сочли излюбленные в тогдашней ораторской практике темы. В домициановском Риме Ювенал жалуется на невыносимую скуку оратора, в сотый раз слушающего про то, как «его класс наконец уничтожил тиранов». Истории Брута, а также Гармодия и Аристогитона навязли у всех в зубах, а интереснейшие события императорского периода, вполне достойные панегирика, как, например, иудейская война, деяния Траяна, правление Антонинов, независимые авторы никогда даже не упоминали и предоставили говорить о них официальным восхвалителям.
И не только ораторы, но и латинские и греческие компиляторы, те, которых иногда бездумно определяют как грамматистов, неохотно касаются периода после конца республики. Авл Геллий, например, только когда говорит о современном ему образовании и собственных своих штудиях. В «Historiae Variae» Элиана об империи, в сущности, нет ничего. Алкифрон относит свои «Письма» ко временам ранней Македонии. Афиней в своей огромной энциклопедии античных наслаждений намеренно избегает имперского периода. Даже спустя двести лет у Макробия в его «Сатурналиях», помимо короткого случайного упоминания о Траяне, самой современной частью работы остается собрание анекдотов об Августе и его остроумных высказываний. Профессиональные филологи, лучше знакомые с литературой тех времен, нежели автор, смогут подтвердить эти наблюдения на более широком материале.
Но вот эпоха, отвергаемая и презираемая современниками как незначащая и ничтожная в сравнении с прошлым, благодаря новой религии внезапно обретает новый смысл. И долго копившая силы христианская литература неожиданно выплеснулась неудержимым потоком в обмелевшее русло века и вскоре превзошла объемом все, что сохранилось от мира языческих авторов.
И все же Рим как центр и идеал мирового господства еще полагали вечным; Roma aeterna – утешение, постоянно встречающееся на памятниках и монетах, особенно во второй половине III столетия. Христианам, поскольку они понимали и ненавидели Рим как олицетворение всего языческого, как Вавилон «Откровения», понятие это казалось лишенным смысла. Они считали, что Рим, как открыто заявляет Арнобий, – «город, созданный во имя извращения рода человеческого, ради власти которого целый мир был незаслуженно порабощен». Поистине, только африканец мог высказать подобные чувства; даже в языческие времена существовала разница между Римом и империей в целом, и молитвы, возносимые за благополучие Вечного города, подразумевали языческих императоров и армии. И позднее, при христианских императорах, мысль о мировом господстве Рима не утратила своей актуальности. Пруденций считает это высшей исторической заслугой Провидения: «Вот, весь смертный род попал под власть Ромула, смешались самые различные обычаи жизни и мысли; так было предопределено, что величие имени христианина единой связью обнимет весь мир». Но самое трогательное высказывание по данному поводу – это стихотворение язычника Клавдия Рутилия Нумациана (около 417 г.), который утешал Рим, клонящийся к земле, как скорбящая мать, и черпал надежду на вечную жизнь города из воспоминаний о его прошлом великолепии.
Нельзя установить путем простых умозаключений, насколько внутреннее и внешнее положение государства оправдывало такие надежды. Структура власти, подобная римской, могла, невзирая на нарастающее окаменение, просуществовать очень долго, о чем свидетельствует пример Византийской империи. Если бы город Рим было столь же трудно взять и столь же легко защищать, как позднее Константинополь, Западная Римская империя, весьма вероятно, продержалась бы значительно дольше, и выстоявшая столица вновь и вновь отвоевывала бы утраченные провинции. Государство так же помогает выжить народу, как и народ – государству. Поэтому старение не обязательно означает невозможность жизни, но лишь постепенное иссякание тех источников сил, которые некогда придали нации духовный и физический отпечаток благородства.
Начать следует с самой природы. Жителям Римской империи казалось, будто реки стали течь медленней и горы утратили высоту; Этна уже не так далеко видна с моря, как раньше, и то же произошло с Парнасом и Олимпом. Усердные исследователи естественной истории придерживались мнения, что вся вселенная близится к гибели.
Что касается физического облика римлян, то вырождение, по крайней мере среди высших сословий, представляется здесь очевидным. Мы судим не только по высказываниям писателей – нечто подобное звучало и раньше, – но по бесчисленным памятникам изобразительного искусства, по их чертам, которые нельзя приписать недостатку мастерства художника. Большинство статуй данного периода носят отпечаток или истинного безобразия, или изображают людей болезненных и некрасивых, обрюзгших или исхудалых. Гробницы, монеты, мозаики, столики для посуды – все подтверждает это впечатление. Конечно, соправителей и непосредственных преемников Диоклетиана с их отталкивающими чертами, поскольку они иллирийцы, не следует считать средними представителями народа. Константин, чей внешний облик прекрасно известен по статуям и монетам, выглядит крепко и правильно сложенным, но в выражении его лица есть нечто лукавое; однако панегиристы и церковные авторы в один голос восхваляют его красоту. Это не простая лесть, но доказательство снижения стандарта. На лицах его сыновей появляется принципиально новое, с этих пор весьма частое, выражение – можно назвать его «жреческим» в отрицательном смысле. У Константина II голова не слишком изящной формы – круглая, как у отца; у Константа и Констанция головы, пожалуй, излишне вытянуты. Но наглядней, чем эти иллирийские физиономии и даже, может, чем портреты вообще, о вырождении человеческого типа свидетельствуют идеалистические, обобщающие изображения того времени. Арка Константина близ Колоссеума строилась, конечно, на скорую руку, что вполне объясняет грубость пластики, но не безобразие фигур в целом и не бессмысленность их лиц. Бывают, конечно, периоды, когда искусство ищет в своем предмете не столько прекрасное, сколько характерное, и зачастую делает его безобразным, даже если натура в этом и неповинна. Но не в данном случае; здесь, скорее, проявляется неспособность художника воспроизвести даже примерно классический идеал красоты, когда в окружающем мире нет никаких точек соприкосновения