считали, что они обсуждают важные государственные дела. Старик долго противоборствовал ярости [Цезаря], показывая, что было бы опасно беспокоить державу, проливая кровь многих людей, ведь обычно они охотно идут на смерть; будет достаточно того, что он оградит от той религии только дворцовых служащих и воинов. Однако он не смог отвести безумие этого буйного человека и потому собрал нескольких судей и группу воинов высоких рангов, он подверг их расспросам. Ведь таков был его характер, что он приглашал многих на совет, чтобы присовокупить вину других к собственным прегрешениям; и если он решал совершить что-либо хорошее, то делал это не советуясь, чтобы хвалили его одного». Учитывая все, что известно о Диоклетиане, такое поведение совершенно невероятно. Правитель, образом коего он вдохновлялся, не думает, что люди станут приветствовать, а что сочтут отвратительным, и берет на себя полную ответственность за все, что исполняют другие, доброе или дурное. Ибо любое действие, предпринятое без дозволения вождя, равносильно изъяну в его могуществе, о поддержании которого он обязан заботиться в первую очередь. Но слушаем дальше. После утвердительного решения тайного совета Диоклетиан задал уже вовсе лишний вопрос еще и Аполлону Милетскому и, естественно, получил тот же ответ. Но и тут он дал свое согласие с тем условием, что кровь не должна пролиться, тогда как Галерий жаждал якобы сжечь христиан живьем. Но мы же только что слышали из собственных уст старшего императора, что он провидит бесчисленные мученические смерти христиан! Он лучше, чем кто бы то ни было, знал, что христиан нужно или оставить в мире, или бороться против них жесточайшими средствами и согласие на бескровные действия – глупость.
Таков единственный связный источник о великом бедствии. А ведь Лактанций в то время был в Никомедии и мог бы записать, конечно, не тайные переговоры, а действительный ход событий, и даже с большой точностью. Как источник подробностей, этот документ иногда настолько незаменим, насколько это возможно для столь пристрастного источника.
Евсевий находит более удобным вообще не говорить об особых причинах гонений. Аврелий Виктор, Руф, Фест, Евтропий и прочие о гонениях даже не упоминают.
Сам Диоклетиан оправдаться перед нами не может. Эдикты его сгинули, и все наши построения могут оказаться прямой противоположностью настоящим его замыслам.
Здесь открывается поле для предположений, поскольку они не оторваны от земли, а следуют по сохранившимся следам и согласуются с духом времени и характерами участников.
Проще всего сказать, что эти правители, подобно многим своим предшественникам, вынуждены были подчиниться народной ненависти к христианам. Но цепь событий не дает свидетельства такого подчинения, и мощи государства вполне хватило бы усмирить народную ярость. Не исключено, что и вправду толпы на играх в Большом цирке скандировали: «Christiani tollantur, Christiani поп sint» («Убирайтесь, христиане, пусть не будет христиан»), но это происходило уже после начала гонений, и в любом случае такие крики немного значили.
Еще можно предположить, что языческие жрецы потребовали начала гонений безоговорочно и внезапно, и императоров убедили в справедливости этих требований какие-то суеверные соображения. Диоклетиан со всей своей проницательностью достаточно погряз в предрассудках, чтобы такие догадки показались правдоподобными; по крайней мере, нет доказательств обратного. Но в таком случае до нас дошли бы имена столь авторитетных жрецов; упоминания в числе подстрекателей и зачинщиков Гиерокла, наместника в Вифинии (по другим источникам известного как ревностный неоплатоник), явно недостаточно.
Сыграло ли во всем этом какую-либо роль собственное нравственное чувство Диоклетиана? Он не был равнодушен к морали; женщина-гаруспик, предсказывавшая ему будущее и судьбу, не заставила его переступить границы нравственного. Может, в этом и есть непоследовательность, но она свидетельствует в его пользу; как мы уже видели, та же двойственность отличает лучших людей III века, у которых вера в бессмертие если и не примиряла фатализм и мораль, то хотя бы способствовала их мирному сосуществованию. Частная жизнь императора не вызывала критики даже самых придирчивых христиан, и поэтому он с полным правом мог стоять на страже общего нравственного состояния государства. Пример такой его деятельности предоставляет, среди прочего, закон о браке 295 г., уже цитировавшийся, где император провозглашает весьма достойные идеи: «Бессмертные боги проявят ласковое и милостивое расположение к имени римлян, как было в прошлом, если мы позаботимся, чтобы все наши подданные вели благочестивую, спокойную и тихую жизнь... Величие Рима достигнет вершины, милостью богов, только когда благочестивая и целомудренная жизнь составит опору законодательства...» Не могло ли быть, чтобы христиане здесь как-то оскорбили императора?
Известно, что в I и II веках римлян сплачивали слухи об ужасных жестокостях, которыми якобы сопровождается христианское богослужение. Но к тому моменту они уже давно утихли и к делу поэтому не относятся, и Диоклетиан, каждый день видевший у себя при дворе множество христиан, не мог обращать внимание на подобную болтовню.
С жалобами Евсевия на внутреннее разложение христианских общин во времена непосредственно перед гонениями ситуация совершенно иная. Множество недостойных людей заполонили Церковь и даже проложили себе путь к епископским престолам. Среди тогдашних зол Евсевий называет свирепые стычки между епископами и отдельными конгрегациями, ханжество и обман, распространение верований, близких к атеистическим, дурные деяния (caciaz) и опять-таки ссоры, зависть, ненависть и жестокость со стороны духовенства.
Но это не такие проступки, из-за которых государство, защищая нравственность, может начать преследования. То же происходило и среди язычников, и в значительно большем объеме. Но весьма примечателен тот факт, что один из немногих сохранившихся официальных документов, созданных язычниками, указ об отмене эдикта о гонениях, изданный Галерием в 311 г., похоже, главной причиной преследований провозглашает глубокие и разнообразные расхождения среди самих христиан. Они отошли от веры предков и создали секты, их настойчиво упрашивали вернуться к древним обычаям и тому подобное. Но весь этот отрывок столь туманен и двусмыслен, что большинство толкователей под «отцами» и «старшими» понимают язычников. Тем не менее несколько выражений позволяют обвинить христиан все-таки в отходе от своих собственных принципов. Дальше мы читаем: «Мы увидели, что так же, как не справляется должное служение оным богам, не почитается и бог христиан». Это несколько напоминает воззрения католиков в Тридцатилетнюю войну; они рассматривали как равных себе только лютеран, а кальвинистов презирали как побочное ответвление.
Но и этот путь неверен. Противоречия и несогласие в среде христиан никак не могли оказаться столь серьезными, чтобы государство почувствовало необходимость избавиться ото всего сообщества целиком. Благочестивые язычники, если бы они немножко подумали, с радостью постарались бы не мешать ходу его разложения, поскольку в конце концов христиане неминуемо вернулись бы в их ряды.
Тогда что же, какое объяснение остается нам выбрать? Я полагаю, что имели место какие-то важные события частного характера, и следы их поэтому были тщательно уничтожены во всех записях. Надпись в честь Диоклетиана приписывает христианам желание ниспровергнуть государство – rem publicam evertebant; в такой форме утверждение смысла не имеет, но не исключено, что в нем все же скрывается зерно истины. Не случилось ли так, что христиане, почувствовав собственный рост и силу, попытались приобрести влияние на империю?
Добиться этого было совсем несложно – стоило обратить Диоклетиана. Можно даже доказать, что нечто подобное по крайней мере намечалось. Сохранилось письмо епископа Феоны главному управляющему двором, христианину по имени Лукиан, с инструкциями по поведению на службе языческому императору; общепризнанно, что под императором может подразумеваться только Диоклетиан. Лукиан уже проводил, насколько мог успешно, работу среди своего окружения и обратил многих, начинавших службу при дворе язычниками. Хранитель личных средств императора, казначей и ризничий уже перешли в христианство. Феона полагает весьма полезным, если бы теперь управляющий принял на попечение императорскую библиотеку и постепенно и незаметно, в разговорах о литературе, убедил бы императора в истинности христианского учения. Видимо, на сторонников новой религии сильное впечатление произвели серьезность и моральные устои великого властителя, и они понимали, что обратить его значило сделать особенно важный, решающий шаг, теперь, когда победы над варварами и узурпаторами, а также преобразование всего внутреннего механизма государства подняли авторитет императора на невероятную высоту. Едва ли нужно говорить, что все подобные попытки по отношению к язычнику вроде Диоклетиана неизбежно