вы, несомненно, уже об этом знаете. Ее беспокоит, что вам придется провести пасхальные каникулы в одиночестве, это ей не по душе.
Она сделала паузу. В этот раз она говорила по-английски, и я пытался угадать, случайно это или при встрече с учеником-французом она желала мимоходом убедиться, насколько хорошо поставлено обучение в ее школе. Я уже хотел было ответить, что вопрос улажен и я принял приглашение Алана Стюарта провести каникулы у него в Лондоне, а потом в его родовом поместье в Шотландии, о чем я пока еще никого не уведомил. Но потом я подумал, что навряд ли она пожелала встретиться со мной – дело совершенно небывалое – только для того, чтобы сообщить мне о смутной тревоге моей матери, которую едва ли следовало принимать всерьез. Надо полагать, Александра Гамильтон хотела мне что-то предложить – любопытно было узнать что; но я наверняка не узнал бы этого, если бы сразу поведал ей о моей договоренности с Аланом. Поэтому я промолчал. Заключив по моему молчанию, что у меня нет определенного мнения на сей счет, она продолжала:
– Я предложила вашей матери вот что: вы можете остаться до конца каникул в Hamilton School. Поскольку почти все обитатели колледжа разъедутся и его помещения будут закрыты, вам лучше перебраться из вашей комнаты в комнату для гостей на верхнем этаже этого дома. Если молодому человеку вашего возраста мое общество не покажется слишком строгим, обедать и ужинать мы сможем вместе. Если не ошибаюсь, через несколько дней вам минет семнадцать? И как раз во время каникул. По-моему, это обстоятельство особенно огорчает вашу мать. Я постараюсь, насколько это возможно, заменить ее в этом случае. Вы сможете пользоваться яхтой, а также бассейном и гимнастическим залом. Библиотека будет открыта, потому что мсье Уайльд, как всегда, отказывается покидать стены колледжа. Что вы скажете на мое предложение?
Она говорила любезным, но безучастным тоном. Я чувствовал, что ничего не значу, как бы даже не существую в ее глазах, она делала все это из дружбы к моей матери, чье присутствие так остро ощущалось в продолжение нашей беседы – в этой маленькой импровизированной пьесе реально участвовали только две эти женщины, а я выступал в роли обыкновенного статиста, лица без речей, то есть по сути лишнего. Я уже не был ребенком, который мог бы ее растрогать, но еще и не настолько мужчиной, чтобы ее заинтересовать, короче, во мне не было ничего, что могло бы привлечь ее внимание. Банальная, но нестерпимая ущербность отрочества. Уязвленное тщеславие, мучительная неловкость, чувство вины перед Аланом – все должно было подтолкнуть меня к тому, чтобы ответить ей отказом, сообщив о моих прежних планах, и, однако, я сказал без колебаний:
– Я вам очень признателен, мадам. С удовольствием принимаю ваше предложение.
– Вот и отлично. Я сейчас же предупрежу вашу матушку. Послезавтра утром все разъедутся на каникулы. В тот же день вы переберетесь сюда, и мы встретимся за обедом.
Она встала. Я последовал ее примеру. Она была очень высокого роста, и тут я увидел, какая она красавица. Вдруг она дружески взяла меня под локоть. Я с удивлением на нее уставился, но в ее лице ничто не изменилось – оно выражало все ту же отчужденную учтивость, то же любезное безразличие. Так она проводила меня до дверей. Я спустился по лестнице, вышел из дома и снова очутился в парке. Там я понемногу успокоился, но при этом был недоволен собой, ведь я вел себя как бессловесный дурак, продемонстрировавший своим решением, сожалеть о котором я, однако, не мог, полное отсутствие духовной независимости. Потом это чувство вытеснила мысль, что мне предстоит видеть ее каждый день. Я сознавал, что в охватившей меня душевной смуте главную роль играет вожделение. Но глубинной причины этой смуты я понять не мог, а стало быть, не мог понять, что размывало контуры этого вожделения и весьма усложняло картину, окрашивая сладострастные образы чем-то нежным, щемящим, что, наоборот, едва ли не отрицало, а может, возвышало плоть и было на самом деле не чем иным, как пугливой влюбленностью. В Александре Гамильтон воплотился вдруг с какой-то даже грубой прямотой, неоспоримо для моих чувств, но вопреки моему разуму, парадокс, который давно уже преследовал меня в моих мечтах, но с реальностью которого я не хотел мириться, – я еще не признавал, но в силу подмены ролей уже допускал возможность сосуществования в одном лице матери и женщины, а также неизбежность причинно-следственных отношений между безоговорочным запретом и безудержным желанием.
Подойдя к зданию колледжа, я увидел Алана, который все еще стоял во дворе, окруженный тремя или четырьмя почитателями, которым он, судя по всему, с обычным своим небрежным юмором преподносил очередной дерзкий урок жизни. Заметив меня, он бросил их на полуслове и подошел ко мне.
– Ну что, старичок, красота дамы соответствует тайне, ее окутывающей?
– Да.
Все еще под обаянием встречи и заранее смущенный предстоящей необходимостью признаться Алану, что наши планы рухнули, я ответил без малейшего намека на иронию или шутку. Наступило молчание, которое Алан прервал самым добродушным тоном. Но я видел, что он заинтригован.
– У твоих описаний есть по крайней мере одно достоинство – краткость. Что ей от тебя понадобилось?
– Она предложила мне провести пасхальные каникулы здесь, в ее доме.
– Судя по твоему задумчивому и смущенному виду, ты с радостью принял предложение.
– Да.
Алан секунду помолчал, потом на его лице появилась улыбка, которую я хорошо знал, но отнюдь не любил.
– Обычно ты лучше контролируешь свои реакции. Полагаю, ты намерен забраться к ней в постель? Что ж, первый опыт с мифом – такое может поколебать и более устойчивый ум, чем у тебя.
– По-моему, это ты занимаешься мифотворчеством.
– Стало быть, ни малейших амбиций? Три недели безмолвного созерцания недоступной красоты… Ну и скука! Но что там ни говори, она оказала тебе большую честь. Такого рода честь способна ослепить человека заурядного, напрочь лишив его чувства собственного достоинства.
У меня нет привычки с христианским смирением сносить обиды от кого бы то ни было, и я реагировал с тем большей живостью, что чувствовал себя виноватым.
– Алан Стюарт, твои оскорбления полностью избавляют меня от укоров совести, спасибо тебе за это. Неотъемлемое право всякого человека, в том числе и заурядного, – менять свои решения. Я не обязан перед тобой отчитываться и прошу не вмешиваться в мои дела. А поскольку ты сомневаешься в моей способности к самоконтролю в моем чувстве собственного достоинства, спроси самого себя: кто из нас сейчас более сентиментален и более смешон?
На мгновение он растерялся, но тут же овладел собой и сказал самым любезным тоном:
– Так тебя мучила совесть, старина? Я в отчаянии. И разочарован. Я уважаю любые поступки, лишь бы они были продиктованы ясно выраженной волей. В твоем вялом решении есть что-то противноватое. И все это так пошло…
– Пошлый, банальный, заурядный, вульгарный – эти слова не сходят у тебя с языка. Слишком мудреную роль ты иногда берешь на себя, милый Алан. Твои обычные зрители это проглотят. Но я, хотя, может, и не отличаюсь устойчивостью ума, питаю некоторую слабость к оттенкам. Чтобы иллюзия стала правдоподобной, ей следует придать хоть каплю достоверности. Твое навязчивое стремление быть не таким, как все, твоя чрезмерная любовь к эффектам размывают твою личность. На свой лад ты раб нормы или, наоборот, того, что ей прямо противоположно. Ты существуешь в отрицании, а отсюда недалеко до небытия.
– Вот уж откровения ни к селу ни к городу. Избавь меня от самодовольных рассуждений молокососа, рядящегося в тогу мудреца. Нет ничего зануднее тщеславных вундеркиндов, еще не выпутавшихся из пеленок. Они позволяют себе судить обо всем и свой писк принимают за изречения оракула. В твоих словах выспренности больше, чем проницательности. Ты путаешь норму со скукой. Я чураюсь именно скуки. А ты наводишь на меня скуку, старина. Глубочайшую скуку. Стало быть, ты поймешь, почему я удаляюсь.
Он повернулся и ушел. Мне хотелось окликнуть его, я был убежден, что в нашей перепалке роковую роль сыграла риторика агрессии, что моя обвинительная речь, в которой, преувеличив некоторые склонности Алана, я поставил под сомнение самую его личность, совершенно несправедлива, что у нашей ссоры нет никаких серьезных причин, хотя меня и удивляло, что он так болезненно воспринял мое решение, – я не понимал, как глубоко он им уязвлен. Но я удержался и не окликнул его из гордости и потому, что сам стал жертвой свойственной нашему возрасту черты, которую вменил в вину Алану: неспособности