оставлять свое место в управе, тем более, что в Петербурге слишком чувствовалась непрочность всякой новой министерской комбинации, и пребывание на высоком посту министра могло оказаться весьма кратковременным.
Когда во второй половине дня я опять появился у кн. Львова, то, к моему удовольствию, тон его был уже несколько иным. Я понял, что он не раз, за мое отсутствие, беседовал с Москвой. Князь сказал мне, что он понимает мое нежелание бросать роботу, которая началась так удачно — он, конечно, имел в виду Банковский комитет — что он сохраняет свое предложение, но не настаивает и предоставляет мне решать самому. Я поблагодарил, отказался и в тот же вечер вернулся в Москву. Расстались мы с князем друзьями и в дальнейшем, часто бывая в Петербурге, я попрежнему заезжал к нему.
Таким исходом дела Астров был явно доволен.
Все лето 1917 года прошло у меня между Москвой и Петербургом, куда мне постоянно приходилось ездить по тем или иным делам города, а отчасти и Союза городов. В последнем произошли перемены. После собранного мною апрельского съезда, за что меня сначала очень осуждали, говоря, что я «сдаю позиции», — был избран новый комитет на «паритетных началах». Был несколько изменен «регламент» и упразднена должность «главноуправляющего». Астров стал председателем главного комитета, а я — председателем «исполнительного бюро». В своих «политических выступлениях» я должен был действовать в согласии со своими «социалистическими коллегами». Помню, что утверждение редакции приветственной и совершенно невинной по содержанию речи, которую я должен был сказать от имени Союза городов Альберу Тома на торжественном собрании, устроенном в его честь, представило много технических трудностей.
Вообще с приездами «знатных иностранцев» у меня было немало хлопот, несомненно, потому, что я был один из немногих, более или менее свободно изъяснявшихся на иностранных языках. Самым значительным событием этого рода был описанный мною выше приезд двух французских социалистов, Мутэ и Кашэна, и сопровождение их мною по нашим знаменитым картинным галлереям, начиная с Третьяковской… Удивляясь богатству русских коллекций, они и многому другому удивлялись. Мутэ говорил, что он знает, что многие его собеседники сомневались в искренности его социалистических убеждений, видя, что он носит крахмальные воротнички и хорошие ботинки. Он долго говорил мне о глубоком различии французской и русской психологии, приводя, как пример, что никто не просит, а скорее отказывается от возможности получить орден Почетного Легиона, каковой, видимо, наши французские гости могли легко выхлопотать. Мне показалось, что это был лестный для меня намек, но я, конечно, сделал вид, что ничего не понял, — с самого начала войны в нашей группе было соглашение не «исходатайствовывать» никаких награждений. Я не припомню, чтобы кто-нибудь отступил от этой общей линии.
Абсолютное непонимание приезжими гостями того, что происходило в России, было общим и, так сказать, раз навсегда установленным. Некоторые уже тогда — помнится Вандервельде, — говорили о «Востоке и Западе».
Астровская управа просуществовала недолго. Во второй половине июля состоялись выборы в новую Думу. Это были первые выборы по «четырехвостке» и с применением пропорциональной системы. Всех избирательных списков — во всяком случае таких, по которым были избраны новые гласные, — было пять:
четыре социалистических и один «буржуазный», — партии Народной свободы, включивший нескольких беспартийных, в частности меня. Не принадлежал официально к партии, кажется, и Л. Л. Катуар. По этому списку прошло немногим более двадцати человек, почти столько же, сколько и у большевиков. Список № 3 — социалистов-революционеров — получил абсолютное большинство.
Сразу, конечно, стал на очередь вопрос о выборе новой управы. На должность городского головы была выдвинута кандидатура В. В. Руднева. Вне его партии Руднева никто не знал. Он был, конечно, выбран и, по условиям того времени, выбор оказался очень удачным. Ближайшим его заместителем был назначен Студенецкий, также социалист-революционер. Я его очень хорошо знал, так как он был управляющим делами городского комитета по отсрочкам военнообязанным, где я сначала был членом от Союза городов, а потом председателем. Студенецкий, сразу после выборов, стал настаивать, чтобы я остался товарищем городского головы, говоря, что мои перевыборы обеспечены. Руднев, познакомившись со мной, сделал мне официальное предложение. Я был склонен согласиться, но положение было сложным и деликатным.
Дело в том, что выборы, по признаку пропорционального представительства, как будто предрешали и пропорциональный состав управы, т. е. в состав «президиума», состоявшего из товарищей городского головы, которых предполагалось избрать несколько, должны были войти представители всех списков. На самом деле, однако, ни большевики, ни меньшевики в число товарищей городского головы не вошли. Кадеты же, к моему некоторому удивлению, охотно дали мне инвеституру. Я счел это недостаточным и решил получить также и мандат от биржи, т. е. фактически от Третьякова. Наш разговор на эту тему был ему не по сердцу, и он пытался уклониться от прямого ответа, но я ему заявил, что если он письменно мне не подтвердит, что Биржевой комитет хотел бы видеть меня в составе управы, как представителя «цензовых элементов», то я немедленно заявлю о своем отказе баллотироваться и причиною приведу именно позицию, занятую Третьяковым. Для него это было нежелательно, так как это обострило бы его отношения с левыми, что в свою очередь затруднило бы ему в будущем вхождение в состав правительства, что все время было его затаенной мечтой.
Поэтому, скрепя сердце, он написал соответствующее письмо Астрову. Я счел однако все эти предосторожности недостаточными и на время выборов уехал из Москвы, на несколько дней, в Кисловодск, на отдых, написав Астрову, что прошу его решить вопрос о моих выборах. В это письмо я вложил два заявления: одно о согласии баллотироваться, другое с отказом и просил Астрова подать в день выборов то, которое кадетская группа найдет нужным. Я был переизбран в моем отсутствии и оказался единственным в России товарищем городского головы, избранным «цензовой» думой и переизбранным «социалистической». Должен прибавить, что все приведенные выше предосторожности не помогли.
Меня не раз обвиняли, что я нарушил «буржуазный фронт», которого, кстати сказать, никогда не было, и пошел поддерживать эс-эров из-за симпатии к их политическим убеждениям, что уже было совершенной чепухой. Управская моя работа продолжалась в общем на прежних основаниях, но круг моих обязанностей значительно сузился. Некоторые отрасли — воинское присутствие и комитет по отсрочкам — по условиям времени сошли на нет. Остались, главным образом, финансы, в отношении которых дело стало гораздо более сложным. Работать с Рудневым было легко, легче, чем с Астровым. Он без труда брал на себя ответственность по разным вопросам, и я был спокоен, убедившись на опыте, что если с ним договориться о том, как нужно действовать, то он в точности выполнит всё, что было условленно.
Продолжались и мои постоянные поездки в Петербург. В одну из таких поездок произошел эпизод, который мог бы оказать, если бы я того захотел, огромное влияние на всю дальнейшую жизнь, мою и моей семьи. Я всегда останавливался в «Европейской гостинице», где меня хорошо знали и где я всегда мог получить комнату. Однажды утром ко мне неожиданно приехал мой лицейский одноклассник М. С. Дмитриев-Мамонтов, по лицейскому прозвищу «Лимон». В лицее мы с ним были очень дружны, но по окончании курса в 1905 году наши пути разошлись и мы ни разу не встретились. Оказалось, что он служит в министерстве финансов. Он мне сразу сказал, что приехал по делу и, когда я спросил, что он от меня хочет, то он мне ответил, что имеет ко мне поручение от группы своих сослуживцев.
— О тебе у нас много говорят, — сказал он, — как об одном из возможных кандидатов в руководители нашего ведомства. Ты можешь использовать это благоприятное для тебя положение тем, что мы, учитывая твое возможное назначение, поможем тебе перевести заграницу, по казенному курсу (который был тогда, если память мне не изменяет, 12 рублей за 1 фунт стерлингов) твои деньги. Всего твоего состояния перевести, конечно, нельзя, но три-четыре сотни тысяч фунтов стерлингов перевести вполне возможно.
В то время денег у нас было достаточно, контрвалюту я мог бы вычесть без всякого труда, но я не стал его слушать дальше, прекратил разговор и даже не пригласил его с собою позавтракать, что обычно делал, когда ко мне кто-нибудь заезжал в гостиницу. Тогда и в голову не могло придти, что можно переводить деньги заграницу, настолько это казалось непатриотичным. В московских общественных кругах такое мнение было единодушным, исключения были чрезвычайно редкими и касались лиц, с общественной деятельностью совсем не связанных. Конечно, после советского переворота настроение изменилось.
Мой лицейский сотоварищ был прав, говоря, что меня прочили в кандидаты «в министры»; прочили