обладающий необыкновенными целительными свойствами. Время было за полночь, но я на всякий случай позвонил в кафе, где Челада имел обыкновение засиживаться за картами. Мне повезло: я его застал.

— Челада, — начал я, — ты ведь мой давний друг.

— Конечно, а ты что, в этом сомневаешься?

— И всегда понимал меня с полуслова, верно?

— Слава Богу, за столько-то лет…

— Могу я тебе довериться?

— Черт побери!

— Тогда приходи. Я хочу, чтобы ты осмотрел «роллс-ройс».

— Сейчас иду.

Мне послышался в трубке тихий смешок.

Сидя на скамье, я ждал его и слушал, как из глубин мотора все чаще вырывались непонятные звуки. Я мысленно стал отсчитывать шаги Челады — еще несколько минут, вот сейчас откроется дверь, и он войдет в гараж. Напрягая слух, пытаясь распознать в тишине знакомую походку, я внезапно вздрогнул: со двора донесся топот не одного, а нескольких человек. Внутри шевельнулось страшное подозрение.

И вот открывается дверь гаража, и передо мной возникают два грязных коричневых комбинезона, две бандитские рожи — одним словом, два божедома, а за ними — Челада: спрятавшись за створкой, он наблюдает, что будет дальше.

— Ах ты мразь!.. Вон отсюда, проклятые!..

Я лихорадочно начинаю искать какое-нибудь оружие — гаечный ключ, брус, палку. Но злодеи уже скручивают мне руки — попробуй вырваться из этих железных тисков!

— Ты глянь-ка! — злобно и нагло кричат контролеры. — Да этот негодяй вздумал оказывать сопротивление властям! Тем, кто неустанно печется о благе города!

Они привязали меня к скамейке и засунули мне в карман — верх издевательства! — квитанцию о сдаче машины «на консервацию». Потом запустили мотор «роллс-ройса»: прежде чем скрыться из виду, машина издала сдержанный, исполненный глубочайшего благородства стон. Он показался мне прощальным приветом.

Через полчаса ценой невероятных усилий я освободился и, даже не поставив в известность хозяйку, бросился, как безумный, сквозь ночную тьму к «лазарету», за ипподром, надеясь поспеть вовремя.

Но, уже подбегая к воротам, я столкнулся с Челадой и двумя бандитами. Механик посмотрел на меня так, словно видел впервые в жизни. Вскоре они растворились в темноте.

Мне не удалось проникнуть за ограду, не удалось спасти «роллс-ройс». Долго стоял я, припав к щели, и смотрел, как пылали на костре распотрошенные автомобили, как их темные силуэты содрогались и корчились в языках пламени. Где моя машина? Различить ее в этом аду было невозможно. Только на какое-то мгновение в яростном треске костра мне почудился родной голос — пронзительный, отчаянный. Прозвучав, он тотчас же смолк — теперь уже навсегда.

59

ИЗВЕСТИЕ

© Перевод. Т. Воеводина, 2010

Известный дирижер Артуро Сарачино, 37 лет, дирижировал в театре «Арджентина». Оркестр исполнял Восьмую симфонию Брамса ля-мажор, опус 137. Уже дошли до последней части, до знаменитого аллегро аппассионато. Покуда звучала только первоначальная экспозиция темы, гладкий и, по правде сказать, несколько затянутый монолог, в котором, впрочем, понемногу нарастает напряжение. Оно взорвется ближе к концу, слушатели об этом ничего не знают, а маэстро и оркестр знают, и это знание доставляет им особое наслаждение, вздымая их на волну, поднятую пением скрипок, откуда они все, вместе со слушателями, вместе со всем театром, вот-вот рухнут в пучину изумительной радости.

И вот в такую минуту маэстро вдруг обнаружил, что его не слушают.

Что может быть ужаснее для дирижера! Бог весть по каким признакам, но он всегда понимает, слушают его или нет. Сам воздух пустеет в такие минуты. Тысяча, две тысячи, три тысячи невидимых нитей, которые тянутся между артистом и слушателем, разом провисают бессильно, и по ним больше не течет благодатная, животворящая сила. Асам артист ежится на ветру среди безмолвной ледяной пустыни непонимания, бесплодно силясь собрать воедино войско, которое уж не верит больше своему полководцу.

Десять лет, как с ним не случалось ничего подобного. Он уже стал понемногу забывать, каково это — когда тебя не слушают. Оттого и удар показался особенно чувствительным. Публика покинула, предала его, и это было окончательно, бесповоротно и не подлежало обжалованию.

«Не во мне дело, — судорожно размышлял маэстро, — я ни при чем. Сегодня я, как никогда, в форме, да и оркестр свеж, ясен и энергичен, точно двадцатилетний юноша. Нет, дело не во мне, дело в чем-то другом».

Напрягши слух, маэстро услыхал позади себя, в партере, и выше, и по бокам какой-то невнятный ропот. Затем слева ему почудился тонкий скрип. Боковым зрением маэстро уловил, как две тени шмыгнули из партера в боковую дверь, ведущую из зала.

Кто-то возмущенно шикнул, и шум прекратился. Но ненадолго. В глубине зала вновь начали назревать шорохи, шумы, приглушенные голоса, воровские шаги, еле слышные движения стульев и дверей.

Что же это могло быть? И вдруг маэстро осенило. Даже не осенило — истина открылась ему во всей вопиющей очевидности, точно он прочитал ее на газетном листе. Это только что передали по радио, а в театре узнали от кого-то из опоздавших. Именно так — от кого-то из опоздавших. На земле произошло что- то ужасное, из ряда вон выходящее. Что? Война? Внезапное нападение противника? Атомная воздушная тревога? В те времена и такое было возможно. Тревожно-бессильные мысли сновали между нотами Брамса.

Если война, куда отправить семью? Немедленно за границу! А как же вилла? — еще больше испугался маэстро. Ведь почти что построена, все сбережения на нее ушли, думалось тоскливо. Профессия, слава Богу, подходящая: в любой стране с голоду не помрешь, тем более с его-то известностью. К тому же у русских слабость на всяких там артистов, художников… Тут он с ужасом сообразил, что года два назад вместе с большой группой интеллигенции сдуру подписал какой-то антисоветский манифест. Черт бы его побрал, этот манифест, еще сильнее затосковал маэстро. Уважаемые коллеги и любезные соотечественники, разумеется, накапают оккупационным властям об этом дурацком манифесте, чтоб ему пусто было! Нет, нет, бежать, конечно, бежать. А мама? А сестра? А собак куда девать? Он падал и падал в бездну ужаса и отчаяния.

А в том, что действительно случилось ужасное, сомнения уже не оставалось. Публика продолжала позорное бегство, стараясь лишь слегка соблюсти условности поведения в театре. Сарачино видел все больше и больше освободившихся мест. Один за другим люди тянулись к выходу. Бежали спасать свою шкуру, свой кошелек — что там еще?.. Какой уж тут Брамс! Вот мерзавцы! — подумал он о публике. У него впереди были еще целых десять минут симфонии, раньше ему не выбраться. Сам мерзавец! Ему вдруг стала противна собственная паника.

Все вокруг меж тем разваливалось: публика расходилась, а дирижерская палочка не подавала больше оркестру никаких команд. Так он достиг решающего момента симфонии, освобождения, похожего на огромный удар крыла. «Сам мерзавец!» — еще раз мысленно повторил Сарачино. Ему было тошно. Публика уходит? Ну и черт с ней! Всем им плевать на него, на музыку, на Брамса, они бегут спасать свои убогие шкуры. Ну, бегут и бегут. И хорошо, что бегут. И черт с ними, что бегут! Ему-то какое дело?

Вдруг он ясно понял, что единственный достойный выход — не бежать, а, наоборот, оставаться на месте. Оставаться и довести свою работу до конца. В этом одном спасение, это единственно достойный путь. Злость подступала к горлу, когда Сарачино думал о бежавших, о том, что и он мог и хотел тоже бежать.

Он поднял дирижерскую палочку и глянул на оркестр весело и победительно. Мгновенно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату