Красной армии, из чего можно было сделать вывод о его причастности к расстрелам, однако же его можно было считать заслуживающим доверия свидетелем, тем более учитывая приведенные им подробности о судьбе Олега Илюшина, командовавшего всем в Суомуссалми. Тому вместе с тремя офицерами тоже посчастливилось вернуться на родину, но для того лишь, чтобы трибунал немедленно приговорил счастливчика к смерти: «за то, что сдал врагу тридцать пять полевых кухонь».
У Тиммо ушло много дней на обдумывание всего этого, в одночасье свалившегося на него, точно по заговору, но концы с концами так и не сходились. Тиммо даже поделился своими думами с Антти, который теперь перемещался в инвалидной коляске или на трехколесном мопеде с багажником, передав магазин своему старшему сыну Харри, Антти, у которого всегда начинали бегать глаза, стоило Тиммо заговорить о той военной зиме, которую — как он всегда подчеркивал — только он один из финнов пережил от начала и до конца.
— Можно подумать, что ничего из этого не было, — сказал Тиммо.
— Что ты имеешь в виду?
— Отец мой так говорил: если от чего проку нет, считай, его и не было.
И Тиммо попробовал улыбнуться. Он стоял тут с непрочитанным письмом, и не было у него никаких свидетелей… стоял и выдавливал из себя улыбку, все это было так давно, но словно бы вчера. Ну и что с того? И Антти ответил как всегда: плюнь, Тиммо, вот, еще раз убедился, что в нынешнем мире все запутано и непонятно, и сколько ни старайся его постичь, ничего не выйдет.
— Но как же его жена? — не унимался Тиммо. Жена Родиона, которая ждала эти туфли, неужели Родион не поехал к ней после всех своих страданий и жестокой разлуки? Вон даже Антонов не справился без семьи, она для человека самое главное, раз уж она у него есть, сам Тиммо ни о чем так не мечтает, как о собственной семье, хотя у него есть Антти.
На это лавочнику нечего было ответить, его вообще мало трогала вся эта история, к удивлению Тиммо.
— Он живет в Иоенсуу, — как будто это был существенный аргумент.
— Угу, — ответил Антти.
— Вот, написано!..
Тиммо навестил и свою учительницу, Марию-Лиизу Лампинен, с тех пор, как красота покинула ее, как разбитая наголову армия, Мария-Лииза озлобилась. Давным-давно пенсионерка, она постоянно сотрудничала с военным музеем в Раатеваара, а к старости прослыла самым лучшим знатоком событий той знаменитой зимы.
Но даже ее не интересовали ни Родион, ни остальные рубщики; тому, что рассказывал Тиммо, она отказалась верить, — так и заявила ему напрямик! — хотя он размахивал перед ней газетными вырезками, и заговорила в ответ непререкаемым, как у диктора, голосом о «послевоенном синдроме», будто Тиммо был экспонатом из ее военного музея; она не потрудилась хотя бы проявить терпение, на что он все же имел право рассчитывать, а размашисто поставила жирную точку, заявив:
— Надар не еврейское имя.
— Что?
— Я думаю, оно венгерское.
— А Лев?
— Это может быть еврейским, как вариант Леви. Но в еврейских семьях не дают одному сыну еврейское имя, а другому… Да и вообще у тебя с именами какая-то ерунда. У одних только фамилии, Антонов да Суслов, а у других лишь имена; откуда и зачем эта путаница, Тиммо! Ты понимаешь, что я говорю?
Она произнесла фразу по-русски.
— Нет.
— Так я и думала. А этим перебежчикам-русским я вообще не верю. Плетут всякую чушь, лишь бы поверили, им только бы здесь зацепиться.
— Одного из расстрелянных звали Антонов.
Она взяла у него газету, прочитала и взглянула на него с тем победным выражением на лице, которое он хорошо помнил по временам, когда она была настолько хороша собой, что простить ей можно было почти все.
— Тут сказано, что массовые расстрелы были восточнее Кухмо, а это очень далеко отсюда, Тиммо. Антоновых пруд пруди, ты все это нагородил на ровном месте, а этот толмач, как тебя угораздило сочинить его?
Возвращаясь той ночью домой, Тиммо думал об услышанных новостях, частью хороших, частью плохих, поди их теперь раздели… думал о том, что все это отныне сплошная череда искажений и перелицовок и мало похоже на привычную тишину, ту тишину, за которую отвечают время и границы и которой любой и каждый, он в том числе, мог бы порадовать себя после войны… Думал и заодно удивлялся: как это старая карга не припомнила ему, что он рубил дрова для русских, и ведь эта мегера сама-то ни в чем себе не отказывала, а он рубил дрова для себя, чтобы выжить!
И хотя Тиммо хоть каждый день мог проходить мимо креста на Лонкканиеми, который стоял там как свидетельство реального существования Суслова, человека с фамилией, но без имени, (похороненного с очками Роозы на носу, хоть эту малость они смогли тогда для него сделать — оставить бедолаге очки), ему все очевиднее становилось, что надо что-то предпринимать, пока его снова не настигли тени, собрать доказательства, так сказать. И в какой-то миг Тиммо осенило: у него же есть прекрасный предлог наведаться к лейтенанту Олли, он жив-живехонек, и до него всего несколько часов езды на восток, в пригороды Каяаани — можно ведь просто постучаться в дверь и потребовать назад свое ружье, которое Тиммо так и не вернули, хотя это было не просто оружие, а семейная реликвия: отец сражался с ним против красных во время гражданской войны, когда Финляндия воевала с Финляндией, а не с Россией… Понимал ли «вечный лейтенант», как дорого Тиммо это ружье?
Воодушевленный этой идеей, Тиммо написал три письма и вернулся в Суомуссалми отправить их, три очень важных письма. Еще несколько дней ему понадобилось, чтобы доремонтировать форд, и однажды в воскресенье в конце октября Тиммо медленно, но уверенно покатил по проселочной дороге в сторону самого крупного из виденных им городов, а там, поспрашивав, отыскал дом Олли, квадратное сооружение на плоском квадрате земли, покрытом коротким ровным ежиком стриженой травы.
Но и эта экспедиция не приблизила Тиммо к тому, что представлялось ему все более смутным. Олли постарел, облысел, он с трудом ходил и не желал пускать Тиммо в дом, даже сказал, что знать его не знает, наверное, из-за похожего на полынью во льдах провала, появившегося в лице Тиммо, потом признал, но они так и стояли на крыльце, в эту гнилую осеннюю погоду.
— Война? Ружье?
Наверно, его надо искать где-нибудь на складах военного ведомства, но столько лет прошло, не помнит он никакого ружья…
— Но меня-то ты помнишь?
— Ну-у…
Не лейтенант, а сплошное упрямство. Он вроде даже опасался, что ему сейчас предъявят старый счет, потому и разговор получался какой-то нескладный. Тогда Тиммо пустил в ход козырь: тряся перед носом у лейтенанта газетой, прокричал:
— Я уверен… я уверен… что в каждой войне происходят странные вещи!
Всяким непонятностям вдруг нашлось название: странные вещи. Но лейтенанту найденное Тиммо слово соображения не добавило, он дерзко попытался улизнуть, но Тиммо удержал его, продолжив разговор о рубщиках, об этой непостижимой загадке, словно бы старался и теперь спасти их, повторить доброе дело, — ну почему никто ничего не помнит?! Но прежде, чем мысль Тиммо сумела оформиться в нечто определенное, он вдруг заметил, что поляна вокруг дома лейтенанта какая-то чудная.
— А что это такое? — спросил он ворчливо. — Что это за стриженая лужайка, к тому же не жухло-