только «критиковать»? Ведь если Набоков хотел перевести Достоевского в «группу Б», ему как раз и полагалось бы подробно и обстоятельно разобрать всю фактическую сторону дела. Если же писательская категория Достоевского была ясна Набокову априори, критиковать его по критериям, предъявляемым только к великим, было так же нелепо, как, например, возмущаться, что от фонаря света меньше, чем от солнца.
Здесь я хотела бы сделать небольшое отступление от темы и коснуться тех самых эстетических позиций, с точки зрения которых Достоевский в глазах Набокова оказывается несостоятельным. Литература, утверждает Набоков, интересует его только как явление мирового искусства и как проявление личного таланта. Но Набоков-читатель получил в наследство творчество Достоевского именно в такой упаковке: гений и вершина (одна из вершин) мирового искусства. На каком основании усомнился Набоков в справедливости фортуны, не обошедшей Достоевского в посмертных почестях?
Перечитывая многочисленные высказывания Набокова, где он выражает свои кредо, кажется порой, что все они прямо или косвенно метят в одну и ту же цель — настолько точно, безошибочно употребляет Набоков «ключевые» слова. «Могу дать начинающему критику такие советы: научиться распознавать пошлость (в Лекциях в связи с Достоевским говорится о „длинной веренице литературных банальностей“. —
Несомненно, себя Набоков воображал именно таким смельчаком — с молоточком, занесенным над Достоевским: как «идеологический писатель» автор «Братьев Карамазовых» точно подпадал под оба обвинения, неоднократно будучи уличаем (Набоковым же) в журнализме, бесконечном и бесплодном теоретизировании и лжепророчествах. Отсвет «Больших Идей», саркастически изображенных в виде гипсовых кубов, бросал карикатурную тень — и справедливости ради надо признать, что доставалось за назидательность и дидактизм не одному Достоевскому: «Гоголевское религиозное проповедничество, прикладная мораль Толстого, реакционная журналистика Достоевского — все это их собственные небогатые изобретения, и в конце концов никто этого по-настоящему не принимает всерьез»[429]. (Поразительно, что Набоков, чуравшийся всякой политики, прибегнул к одиозному термину «реакционный».)
Но те-то, Гоголь и Толстой, были любимцами и если даже провинились перед чистым искусством, то все же на стороне, отдельно от основного художественного занятия. Грехи Достоевского были куда глубже и затрагивали самую суть, ибо художество, мастерство служили идее (или набору идей), чему сочувствовать Набоков никак не мог. К тому же и сами идеи, к которым, по его мнению, Достоевский питал слабость, воспринимались Набоковым в том же самом «реакционном» ключе: «спасение через покаяние, этическое превосходство страдания, смирение и непротивление, защита свободной воли не как философская, а как моральная проблема и, наконец, противопоставление эгоистической антихристианской Европы русскому христианскому братству», — все это в Лекциях преподносится как побрякушки, сентиментальный вздор. К тому же именно сентиментализм, считал Набоков, «положил начало той самой коллизии, которая столь мила его (Достоевского. —
Литературно-критическую манеру Набокова в очерке о Достоевском вернее всего следовало бы обозначить как разное — крупицы анализа и разбора тонут здесь в стихии оценок. Личное «я» владычествует, «нравится» — высший и, собственно, единственный критерий: «Безвкусица Достоевского, его бесконечное копание в душах людей с дофрейдовскими комплексами, упоение унижением человеческого достоинства —
Столь же личностны (хочу удержаться от маловыразительного определения — субъективны) и малодоказательны конкретные претензии: «В мире Достоевского нет погоды, поэтому, как одеты персонажи, не имеет никакого значения». Или: «Описав наружность героя, он по старинке уже не возвращается к ней. Большой художник так не сделает…». Вообще с доказательствами и аргументами плохо, и Набоков, увлеченный развенчанием, буквально подставляется под свой же запрет — ставя «как» превыше «что», не допускать, чтобы это переходило в «ну и что». Ну и что из того, скажем мы, что у Достоевского нет погоды? Что это доказывает? И с точки зрения какой это нормы следует поминутно описывать наружность персонажей? Набоков — в пику Достоевскому — хвалит Толстого: «Толстой все время видит своих героев и точно знает, какой жест последует в тот или иной момент». Но есть десятки художников, кстати, и признаваемых Набоковым, кто не все время видит своих героев, а то и просто упускает их из виду — если, допустим, интересуется в тот или иной момент развитием действия. К тому же можно привести достаточно много опровержений — есть у Достоевского и описания погоды, а на сравнениях внешности героев в начале, в середине и в конце повествования строится порой линия судьбы (ну, хотя бы история с портретом Настасьи Филипповны или пресловутой маской Ставрогина).
Набокову не нравятся сентиментальность романов Достоевского, мелодраматизм его героев и его самого. В укор Достоевскому Набоков проводит сопоставление между мелодраматической сентиментальностью и способностью тонко чувствовать: первое, конечно, приписано Достоевскому, второе великодушно взято себе. И дальше следует каскад обвинений: «Сентиментальный человек может быть в частной жизни чрезвычайно жестоким. Тонко чувствующий человек никогда не бывает жесток…[431] Сентиментальная старая дева может пестовать своего попугая и отравить племянницу. Сентиментальный политик может помнить о Дне матери и безжалостно расправиться со своим соперником. Сталин любил детей. Ленин рыдал в опере, особенно на „Травиате“. Целый век писатели воспевали простую жизнь бедняков». Ну и что? — спрошу я. Чего стоит этот набор штампов и общих мест? Достоевский не травил своих племянников, но, как Сталин и как, кстати, и Набоков, любил детей. Что это доказывает? Что Достоевский-писатель — посредственность? Какое отношение к творчеству Достоевского имеют слезы Ленина в опере?
Но дело, мне кажется, было вовсе не в доказательствах: похоже, Набоков даже и не заботился, чтобы его обвинительное заключение выглядело хоть сколько-нибудь убедительно.
Неубедительно, зато методически изысканно и наглядно — ведь Набоков любил «наглядность» на своих лекциях. Но если для «Анны Карениной» изобретался чертежик вагона, где героиня Толстого общалась с маменькой своего будущего возлюбленного, в досье Достоевского подбирались совсем другие (прошу прощения за термин) вещдоки.
«Я порылся в медицинских справочниках, — пишет Набоков, — и составил список психических заболеваний, которыми страдают герои Достоевского». И далее реестрик, выполненный будто бы строгим ревизором-статистиком, регистрирует: «I. Эпилепсия. Четыре явных случая… II. Старческий маразм. Один случай… III. Истерия… Два случая откровенно клинических… разнообразные формы истерических наклонностей… Большая часть женских персонажей отмечена склонностью к истерии… IV. Психопатия… Психопатов среди главных героев множество; Ставрогин — случай нравственной неполноценности, Рогожин — жертва эротомании. Раскольников — случай временного помутнения рассудка, Иван Карамазов — еще один ненормальный. Все это случаи, свидетельствующие о распаде личности. И есть еще множество других примеров, включая несколько совершенно безумных персонажей» (процитировано с небольшими сокращениями).
Резонно бы спросить здесь: почему склонность к психическим заболеваниям героев Достоевского
