России, сослуживцы Константина Дмитриевича (дяди Набокова), русского посла в Лондоне, сидевшего там до того дня, когда советская власть прислала в Англию своего представителя {191}. Для всех этих людей он был «Володя», они вспоминали, что он «всегда писал стихи», был «многообещающим ребенком», так что неудивительно, что теперь он пишет и печатает книги, талантливые, но не всегда понятные каждому (странный русский критический критерий!).
Итак, в помещении русской газеты все пришли взглянуть на него, и Милюков несколько торжественно представил его сотрудникам. В 1922 году два фашистских хулигана в Берлине целились в Милюкова на эмигрантском политическом митинге, и тогда Влад. Дмитр. Набоков защитил его своим телом, так что пуля попала в Набокова и убила не того, кому была предназначена. Теперь сын делался сотрудником газеты Милюкова.
Оба раза в квартире Ходасевича (еще недавно и моей, а сейчас уже не моей) в дыму папирос, среди чаепития и игры с котенком происходили те прозрачные, огненные, волшебные беседы, которые после многих мутаций перешли на страницы «Дара», в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева. Я присутствовала на них и теперь одна живая сейчас свидетельница этого единственного явления:
О Набокове я услышала еще в Берлине в 1922 году. О нем говорил Ходасевичу Ю. И. Айхенвальд, критик русской газеты «Руль»{193}, как о талантливом молодом поэте. Но Ходасевича его тогдашние стихи не заинтересовали: это было бледное и одновременно бойкое скандирование стиха, как писали в России культурные любители, звучно и подражательно, напоминая — никого в особенности, а в то же время — всех: Блока —
Псевдонародный стих:
И — позже — Пушкина, конечно:
Через пять лет мелькнула в «Современных записках» его «Университетская поэма». В ней была не только легкость, но и виртуозность, но опять не было «лица». Затем вышла его первая повесть, «Машенька»; ни Ходасевич, ни я ее не прочли тогда. Набоков в «Руле» писал иногда критику о стихах. В одной рецензии он, между прочим, упомянул мою «живость» и очень сочувственно отозвался и обо мне, и о Ладинском как о «надежде русского литературного Парижа»{197} (Айхенвальд там же, незадолго до этого, написал обо мне большую статью).
Однажды, в 1929 году, среди литературного разговора, один из редакторов «Современных записок» внезапно объявил, что в ближайшем номере журнала будет напечатана замечательная вещь. Помню, как все навострили уши. Ходасевич отнесся к этим словам скептически: он не слишком доверял вкусу М. В. Вишняка; старшие прозаики с беспокойством приняли эту новость. Я тогда уже печатала прозу в «Современных записках» и вдруг почувствовала жгучее любопытство и сильнейшее волнение: наконец-то! Если бы только это была правда!
— Кто?
— Набоков.
Маленькое разочарование. Недоверие. Нет, этот, пожалуй, не станет «нашим Олешей».
<…> В те годы неким священным ритуалом было собраться после лекции или вечера в каком- нибудь кафе; обычно мы часа два сидели за столиком или на Монпарнасе, или около Порт-де-Сен-Клу, или Порт-д-Отей, поблизости от мест, где большинство жило. И вот в один из таких вечеров произошел — около полуночи — разговор о Льве Толстом между Буниным, Ходасевичем, Алдановым, Набоковым и мною, разговор, о котором я писала в своей статье о «Лолите» в «Новом журнале» (книга 57). Набоков заявил, что никогда не читал «Севастопольских рассказов» и потому никакого мнения о них не имеет. Увы, сказал он, никогда не пришлось заглянуть в эти «грехи молодости». Алданов с трудом скрыл свое возмущение, Бунин, в минуты бешенства зеленевший, пробормотал сквозь зубы матерное ругательство. Ходасевич засмеялся скептически, зная, что в русских гимназиях чтение «Севастопольских рассказов» было обязательным. Что касается меня, то я получила урок на будущее: оказывается, не все надо в жизни читать, не обо всем иметь мнение, можно не стыдиться чего-либо не знать и не все непременно уважать {198}.
Вечера чтений Набоковым своих вещей обычно происходили в старом и мрачном зале Лас-Каз, на улице Лас-Каз. В зале могло поместиться около 160 человек. В задних рядах «младшее поколение» (то есть поколение самого Набокова), не будучи лично с ним знакомо, но, конечно, зная каждую строку его книг, слушало холодно и угрюмо. «Сливки» эмигрантской интеллигенции (средний возраст 45–50 лет) принимали Набокова с гораздо большим восторгом в то время. Позже были жалобы, особенно после «Приглашения на казнь», что он стал писать «непонятно». Это было естественно для тех, кто был совершенно чужд западной литературе нашего столетия, но было ли
Номер «Современных записок» с первыми главами «Защиты Лужина» вышел в 1929 году. Я села читать эти главы, прочла их два раза. Огромный, зрелый, сложный современный писатель был передо мной, огромный русский писатель, как Феникс, родился из огня и пепла революции и изгнания. Наше