нераскрытой. Когда-нибудь имя убийцы станет известно. Но почему же ничего не сказал я, нашедший преступника? Мое молчание объясняется недостатком смелости и страхом ошибиться. А вы, кто это читает, сделаете лучше меня? Посмотрим. Прежде всего надо вернуться к Сцилле, потому что именно там все и началось.
Клаус обедал там 12 мая незадолго до смерти. В этот раз врожденная веселость изменила ему. Клаус утверждал, что ему ничего не нравится, в том числе и конец нашего века, по его мнению, худший из всех. За столом молчали, что лишь отчасти объяснялось обволакивающим покоем Сциллы. Настоящая причина была в том, что философу Клаусу Хентцу, знатоку диалектики, боялись возражать. В его устах слова пенились, как пузырьки газированной воды, которую пьют захмелевшие гости. «Ничего!» – закричал он, и стол присмирел. Хентц наслаждался своей победой. Теория «ничего» казалась ему важной, а век заслуживал суда, который должен стать судом титанов. Он воображал себя прокурором, ставящим на колени виновных перед лицом истории. Мыслителей, моралистов, даже издателей. Клаус Хентц не забыл никого и ничего!
Я сидел за три столика от него, однако почувствовал, как это «ничего» воздушной волной прокатилосьпо залу. Его голос донесся до меня и покачнул пыльные полки с книгами великих философов. Хентц не знал об этом соседстве. От слов Хентца померк свет маленьких лампочек, расставленных на столах и напоминающих о том, что место священно. Его «ничего» бросило вызов молчанию.
Я, как и прочие, повернулся к Клаусу, забыв о болтовне моего соседа. Я видел плечи философа, его гримасы, сопровождающие слова, то, как он раздавил сигарету на тарелке, полной еды, к которой он не притронулся. Я испытывал удовольствие, наблюдая исподтишка.
Клаус, слишком занятый своими собеседниками, не смотрел на окружающих. Он держался как знаменитость, равнодушная к присутствующим, и предоставлял им единственную привилегию – слушать его. Если бы я не знал моего дорогого Клауса, то обвинил бы его в хвастовстве. Клаус походил на проповедника, слова которого растворяются в сигаретном дыму. У него было слабое место. С давних пор он все делал с оттенком гипертрофии. С недавних пор стал преувеличивать. Но не следовало забывать убеждений настоящего Хентца, Я был одним из тех, кто их помнил. Я поддерживал его при всех ветрах и бурях, что было трудно.
Этим вечером Клаус завершил разрушение своего имиджа. Он царил за столом, опьяненный своими речами. Статья о «ничего» наделала много шума, но он не будет больше писать об этом, поскольку существуют противоречия между «ничего» и фактом, и об этом надо кое-что сказать. В повисшей тишине Клаус объявил, что его теорию можно резюмировать в нескольких словах. Одним слоганом, вот и все: ни к чему не годный век, заслуживающий единственного подарка – его фотографии. Нагишом. Со спины. За столом заволновались. Клаус обвел всех взглядом и попросил успокоиться. Он еще не закончил.
– Сыр? – спросил меня Стефан Лефур, директор «Воздушного шара», филиала издательства Мессина.
Мы сидели друг против друга, и я был его гостем. Пришлось спуститься на землю, оставив театр Хентца. Я заказал кофе. Лефур, не зная моих планов, хотел запустить мою будущую книгу. Драма издателя, по его словам, заключалась в вымирании читателя. Он наморщил лоб: тема оказалась сложной для него. Я изобразил заинтересованность. Тогда Лефур приступил к обсуждению вопроса о трагедии книжной торговли и ее последствий в жизни писателей. Он разразился целой тирадой, такой длинной, что я вернулся к Клаусу.
Клаус склонен к крайностям. У него нет отклонений, но нет и гениальности. Он непереносим. Его надо принимать таким, какой он есть. Однако внутренний мир Клауса цельный, я в этом убежден, а другие – более или менее. Несмотря на бесспорный успех у публики, Клаус подвергался слишком частым нападкам критики. Денди, философ, завсегдатай светских приемов, опереточный вольнодумец, пустой болтун, современный Аррий,[1] некрасивый, большой любитель ВПО (вода, пастие, оливки), уверенный в том, что мир идей освобождается от цепей, а подлецы готовят его гибель. Клаус утверждал, что ему наплевать на это. Он считал, что чужая зависть только на пользу. Чем больше говорят, тем больше успех. Я думал иначе. Его старались сломить. Это удалось. Надо прекратить слухи, восстановить истину, пока не поздно. Я заерзал на стуле. Защита Клауса мне по плечу. Я знаю о нем все. Мне удастся описать его жизнь.
«Описать мою жизнь? Ты с ума сошел!» Я рассказывал ему, а он умирал от смеха: «Забавно… это лучшее средство прикончить меня». И тоном умудренного опытом человека добавил: «Разве тебе не хватает воображения, больше писать не о чем? Забудь об этой глупости. Пиши роман. Ты создан для этого». Клаус был прав. Биография – не мой жанр. Я писатель со своей темой, и это хуже всего, но мы были друзьями. Надо отказаться от лживого жизнеописания. Создание образа – не лучшая сюжетная линия. Останется персонаж. У Клауса был характер героя. Его жизнь заслуживала романа.
Роман. Именно о нем он мне говорил? Я напишу роман. Зашифрованный роман, героем которого станет прототип Клауса. Персонаж, наделенный множеством черт, но каждая будет узнаваема. Двуликий человек, каким он и был. Внешне – карикатурный лжефилософ, а внутренне исполненный веры и благородства. В общем, его жизнь. Решение принято. Я напишу роман: волнующий, динамичный, пересыпанный анекдотами из жизни Клауса.
Я прилежно изложил Клаусу все, о чем рассказал. На этот раз он казался заинтересованным. Вопреки очевидному Клаус и не помышлял стать главным героем романа, но не испугался, и это самое важное. У меня был план, и я записал его. Охваченный желанием помочь мне, Клаус не оставлял меня в покое, сердился.
–
Портрет, который льстит ему? Плевать. Клаус множил сюжетные линии, перегружал мой автоответчик, предлагая каждую минуту новые идеи.
– Сделай из меня загадочное существо, хранителя страшных тайн. Придумай ловушки, расставленные моими врагами. Еще лучше, убей меря, но пиши!
Клаус повесил трубку, но снова позвонил. Ему пришла в голову новая сюжетная линия… Клаус не оставлял меня, обременяя деталями, призванными помочь мне написать стоящую историю. Рассказ о его жизни? Да он забыл ее. Следствием его энтузиазма стал вымысел, не имевший отношения к настоящему Клаусу. Мой план разваливался под сокрушительными ударами его воображения. Он спрашивал, и я отвечал, что история продвигается. В действительности все было не так или почти не так. Три жалкие страницы. Клаус был прав. Роман требовал интриги. Увы, в предлагаемых им сюжетах я ничего не находил.
– Ты согласен?
Возвращаюсь в Сциллу и оставляю свои размышления. Лефур задал мне вопрос, и я кивнул. Кстати, что за вопрос, не знаю.
Принесли еще кофе, я взял шоколад, поданный официантом, и откусил. Восхитительная нежность какао Сциллы имеет горьковатый привкус. Издалека кажется, что роман о Клаусе так легко написать.
Лефур, грызя шоколад, сплетничал об уходе писателя Жака Касбона из издательского дома ПЛМ. Он споткнулся на фамилии знаменитого автора, подсчитал претендентов, взвесил шансы аутсайдеров… В сотый раз я мысленно открыл незаконченную рукопись. Можно пересказать три первые написанные страницы.
На первой строке мой персонаж орет. Ничего странного. Клаус всегда орал. В конце концов, у героя есть голос, а если надо, то и кулаки. Я начал свой рассказ с описания драки на телевидении. Меня вдохновило бурное выступление Клауса в передаче о культуре «Зеркала». Набросившись на корреспондента ежедневной немецкой газеты, он обозвал его ревизионистом. Клаус размахивал газетой и вопил: «Я провел расследование. У меня есть доказательства, что вы лжете!» Журналист сорвал наушники, чтобы протестовать. Хентц вскочил, закричал, что он лгун, нацистское дерьмо, и влепил ему пощечину. Заметив, что ведущий намерен вмешаться, Клаус бросил его на стеклянный столик, стоявший посреди телестудии. Ведущий сильно ударился, но Хентц не обратил на это внимания. Он уже сорвался с цели. Так как передач называлась «Зеркала», легко догадаться, что за этим последовало. Клаус швырнул в зеркала стулом, контрольным монитором и камерой, крича при этом: «Гласность!» «Инцидент» позабавил Клауса, напомнив ему сражение с фашистскими головорезами. Когда я выразил опасение что у него будут неприятности, он хлопнул меня по спине: «Бояться нечего. Они – трусы». Клаус был прав. Общество спасовало перед философом.