единственный довольно крупный рассказ, о приближении которого в его переписке нет никаких сведений, и даже само его название ни разу не упоминается. Единственное сообщение Чехова об этом рассказе звучит так:
«Был у меня один маленький рассказ, Ивану Ивановичу (Горбунову. —
Действие этого рассказа происходит не в российской глубинке и даже не на захваченных империей чужих землях за «чертой оседлости», где только и могли играть в «жидовском оркестре» Моисея Ильича Шахкеса гробовщик Яков Иванов и «продавец воздуха» Ротнгальд. На чеховских страницах раскрывается мир, который потом, лет через тридцать — сорок, люди, плохо знавшие творчество Чехова, назовут кафкианским. Но основное внимание Чехова, в отличие от Франца Кафки, приковано не к загадочному идиотизму этого непонятного мира, а к пронзительным крикам, исходящим из душ тех, кто не по своей воле обретается в этом бессмысленном мире. Когда-то одного тоскливого крика живого существа хватило для того, чтобы погрязший в роскоши индийский юноша Гаутама Сиддхартха стал Просветленным. С юных лет наделенный пророческим всеведеньем Чехов пытался отгородиться от этих криков, возведя равнодушие в свою религию и пребывая в огромном, по его словам, поле между «есть Бог» и «нет Бога», «которое проходит с большим трудом истинный мудрец». Чехов был истинным мудрецом, прошедшим это поле. Недаром он всю жизнь любил и восхищался лермонтовской «Таманью», заканчивающейся такими близкими его собственному мировосприятию словами: «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности».
Но это не всегда у него получалось, и рассказ «Скрипка Ротшильда» — один из тех случаев в его творчестве, когда тонкая защитная ткань его равнодушия прорвалась и сконцентрированный крик боли, печали и тревоги за судьбы человечества обрушился на людей и будет звучать вечно во времени и пространстве.
Критика всех направлений того времени обошла появление этого рассказа глухим молчанием. Не был понят он и в первой трети XX века, и, судя по пародированию его первых фраз в «Двенадцати стульях», воспринимался, по-видимому, как один из образцов мрачного юмора.
Наиболее близко к восприятию уникальной пророческой информации, содержащейся в этом рассказе, подошел Корней Чуковский. Его трактовка сюжета «Скрипки Ротшильда» уникальна еще и в том смысле, что, работая в условиях сусловского идеологического террора и советского государственного антисемитизма, он сумел на десяти страницах, посвященных этому рассказу, ни разу не упомянуть Ротшильда. Вот в каких «масках» появляется Ротшильд в книге Чуковского «О Чехове. Человек и мастер»: «Человек (это и есть Ротшильд. —
И еще: «Песнь эта «не пропала зря». Ее услышал другой музыкант (это и есть Ротшильд. —
Сказался опыт, приобретенный Чуковским, когда он в пересказе Библии для детей исключил «по указанию коммунистической партии и советского правительства» упоминания о том, что речь в Книге Книг идет, собственно говоря, об евреях.
Впрочем, в отношении Ротшильда, явно второстепенной фигуры в рассказе, он не так уж погрешил: Чехов сам, видимо, стараясь обратить внимание на схематичность этого образа, сконструировал его, используя творение Гоголя.
У Гоголя: «высокий и длинный, как палка, жид» (Янкель); «рыжий жид с веснушками по всему лицу, делавшими его похожим на воробьиное яйцо» (варшавский еврей); «тощий жид, несколько короче Янкеля, но гораздо более покрытый морщинами» (Мардохай). У Чехова Ротшильд: «рыжий тощий жид с целой сетью красных и синих жилок на лице». А дальше «красные и синие жилки» превращаются в множество «рыжих веснушек», уже совсем как у гоголевского жида. То, что Чехов в то время находился под впечатлением «Тараса Бульбы», подтверждает и такой отрывок из его письма сестре: «Нижайший поклон Евдокии Исааковне и ее мужу Мордухаю Янкелевичу…
Надеюсь, что ты уже здорова и не заразила жабой ни одного еврейчика» (М. Чеховой, 2 марта 1895 г.).
Здесь имена вышеупомянутых гоголевских персонажей Мардохая и Янкеля использованы в шуточной кличке, присвоенной Чеховым мужу его первой невесты Дуни Эфрос — Ефиму Зиновьевичу Коновицеру.
Таким образом, сверхзадачей рассказа «Скрипка Ротшильда» было не создание каких-нибудь типических образов и типических обстоятельств, искать которые в нем бессмысленно, а совсем иное. Рассказ этот является страстным пророчеством бед и несчастий, ожидающих человечество в будущем, если люди не откажутся от вражды и нетерпимости друг к другу.
И может быть, поминая «жидовский оркестр» Моисея Ильича Шахкеса, Чехов уже различал в недалеком будущем смутные контуры другого «жидовского оркестра», игравшего по воле озверевших потомков мейстерзингеров на плацу в Освенциме «Тум-балалайку», когда очередную партию беззащитных женщин, детей и стариков гнали на убой «меломаны»-недочеловеки. И не врывался ли тогда в эту веселую музыку смерти печальный голос скрипки Ротшильда, взывающий к отсутствующей в этом проклятом Богом месте человечности и к оглохшему человечеству? «Зачем люди делают всегда не то, что нужно? <…> Зачем вообще люди мешают жить друг другу? Ведь от этого какие убытки! Какие страшные убытки! Если бы не было ненависти и злобы, люди имели бы друг от друга громадную пользу»; «зачем на свете такой странный порядок, что жизнь, которая дается человеку только один раз, проходит без пользы?» — так думает главный герой рассказа Яков Иванов, предчувствуя приближение смерти. И на ее пороге он делает первый шаг к освобождению от угнетавших его всю жизнь ненависти и злобы, к освобождению от рабства, довлевшего над его сознанием и поступками всю его долгую и оказавшуюся бесплодной жизнь: он обращается со словом «Брат!» к человеку, олицетворявшему для него тот самый фроммовский «объект пренебрежения», презрение к которому позволяло ему, как ему казалось, сохранять остатки самоуважения.
Не находя слов, чтобы выразить все то, что перевернуло его душу, он берет в руки скрипку и играет для себя и для своего единственного слушателя — Ротшильда, облекая в музыку всю сохраняющуюся в его сердце человечность. И его музыка, и его любимая скрипка по его посмертной воле переходят к тому, кого он всю жизнь считал неизмеримо ниже себя и кого он мог без зазрения совести обидеть, оскорбить, избить и даже убить. И в этот момент пророчество беды, внесенное в этот мир Чеховым, сменяется его верой в то, что музыка души, живущая в каждом человеке, еще может победить ненависть и злобу, разделяющие людей.
Корней Чуковский был единственным литературоведом, который услышал в «Скрипке Ротшильда» не спор о том, может ли среди евреев появиться гений-творец в области искусства или им суждено быть только виртуозами-исполнителями, не «заунывное и давно не новое разоблачительство русской жизни», не «символический призыв к русско-еврейскому примирению» и прочую заведомую ложь или надуманную чушь, а то, что там действительно есть, — пронзительный крик Гения, обращенный из Его Космоса ко всему человечеству. Чуковский писал, что, если бы кто-нибудь в то время, когда «гениальный рассказ «Скрипка Ротшильда» появился в печати, «дерзнул указать, что с появлением этого рассказа русская литература обогатилась одним из величайших шедевров, какие только знает мировое искусство, не нашлось бы такого печатного органа, который согласился бы опубликовать эту «ересь». Добавим, что, судя по той галиматье, которую печатают о «Скрипке Ротшильда» нынешние «органы», эту мысль Чуковского и сейчас опубликовать было бы непросто.
Между тем сегодня, через более чем сто лет после публикации «Скрипки Ротшильда» и после геноцида армян и Холокоста, об угрозе которых предупреждал на страницах этого рассказа Чехов, зная об обстоятельствах появления этого рассказа, можно смело утверждать, что перед нами Боговдохновенный текст, Откровение, ниспосланное смертному откуда-то свыше, из межзвездных пространств, и что все