Уругвае. Тюрьма Пунта Карретас, где держали и подвергали пыткам многих политических заключенных, откуда по городской канализации сбежало свыше ста заключенных, попавших в Книгу рекордов Гиннесса, стала торговым центром. Но если обойти ее кругом, мимо магазинов кухонных принадлежностей, супермаркетов, ларьков с CD; если посмотреть вверх на крышу этого храма торговли, можно увидеть узкие зарешеченные окошки, площадки, на которых дежурила охрана с ружьями и автоматами. Насилие – повивальная бабка потребления: забудьте пытки, забудьте тела, никаких воспоминаний; главное – вносите вовремя ежемесячные платежи.
Я рассказываю Эмили, что все изменилось в 1972 году, особенно после захвата нашего руководителя Рауля Сендика. Это было началом конца – перелет в Чили, а потом из одной страны в другую с ощущением того, что ловушка захлопывается все крепче, что спасения нет. Это походило на то, как гитлеровцы, захватывая Европу, стали хватать тех, кто бежал из Германии в тридцатые годы. Однажды, когда я работал уборщиком в крупной газете, я завязал дружбу с одним из критиков, бесплатно дававшим мне книги, которые присылали им на рецензирование. В одной книге, посвященной репрессиям нацистов против евреев в Польше, описывались облавы, проводившиеся на рассвете в силезских деревнях, где поселились немецкие евреи, высланные из Франкфурта и Гамбурга. Я очень хорошо понимал ужас, который они испытывали при новом появлении своих мучителей, с которыми когда-то были гражданами одного государства.
Странно, почему соотечественники могут мучить друг друга до смерти? Я никогда не соглашался с теми националистами в нашем движении, которые во всем винили американцев. Отчасти это объясняется тем, что американцы меня никогда не пытали, а вот человек из моего родного города, который слушал танго, ел chivitos[67] и ходил по ramblas[68] со своей семьей, избивал меня, когда я висел вниз головой на перекладине и смотрел на лужицы своей крови на полу.
Эмили спрашивает, чувствую ли я себя в какой-то мере ответственным за происходившее, кажется ли мне, что и я внес свой вклад в это падение в варварство.
– Я хочу сказать, что если вы убиваете полицейских и берете в заложники промышленников, то этим сами создаете атмосферу, в которой становится возможным то, что с вами случилось.
Это смелый вопрос; я знаю таких, кто вышвырнул бы Эмили из дома только за то, что она его задала. Я уже слышал его много раз раньше, особенно от либералов. Мы сами открыли дверь террору, мы нарушили работу их так называемых демократических институтов, мы создали культуру насилия. Пытки – это плохо, но мы навлекли их не только на себя, но и на других, невиновных.
– Я не чувствую ответственности в том смысле, о котором ты говоришь. Возможно, мы были наивны, полагая, что с помощью лозунгов и ружей можем изменить страну. Но разве можно равнять: наша мораль отличалась от морали тел, против кого мы сражались.
Господа присяжные, я привожу в качестве доказательства поведения Альфредо Астиса, который опускается на одно колено и открывает стрельбу по бегущей испуганной девочке Дагмар Хагелин. Разве мы изобретали все более жестокие виды пыток? Разве мы забирали детей у замученных матерей и превращали их в валюту? Разве мы лгали о том, что делали? Они называли нас террористами и в то же время клеймили как тех, кто осуждал методы диктатуры. Но в том, что касается террора, мы были жалкими учениками, которым было чему поучиться у них! Что касается угрызений совести, то у меня нет их ни в отношении убитых нами палачей, ни в отношении промышленников, которым пришлось провести годик в «народной тюрьме». Мои угрызения совести относятся к другому – тому, что разъедает меня изнутри, как кислота. Подобные муки иногда испытывают те, кому удалось уцелеть: огромная боль за всех, от кого остались лишь фотографии, кто погиб с лозунгами на губах– «Революция, товарищ, это не игра». Я учу Эмили еще одной песне:
– Клаудио очень не нравится, что вы по-прежнему убираетесь в конторах. – Это другая тема, на которую нажимает Эмили. – Он говорит, что лучше бы давал вам деньги, которые вы там зарабатываете.
– Клаудио – глупый. Мне не нужны его деньги, и я хочу работать. Я хочу быть среди людей. Когда-то я мог бы сказать «среди народа». Сейчас это просто «люди». Мне нравится быть с людьми, я не хочу сидеть дома.
– Но раньше вы были репортером.
– Я работал в журнале. Перед тем, как отправиться в изгнание. Его все равно закрыли. У меня было много разных работ. Даже здесь я не всегда был уборщиком. Эмили кивает.
– Клаудио говорит, что вы пытаетесь этим компенсировать то, что все тупамарос были выходцами из среднего класса или студентами.
Я смеюсь – эту критику часто повторяют.
– Да, а то, что я ходил в школу иезуитов, означает, что я просто заменил одну религию другой.
Эмили провокационно смеется.
– А вдруг?
– Конечно, я многим обязан иезуитам. Они дали мне возможность развиться настолько, что я отверг абсурдность католицизма. Сейчас я, возможно, с большим скептицизмом отношусь к некоторым своим прежним политическим воззрениям, но я не оспариваю главные посылки. Религия имела для меня главным образом эстетическое значение: я никогда не был глубоко верующим.
– Вы не чувствуете потребности заняться чем-то вроде журналистики?
То, что я работаю уборщиком, еще не означает, что мой разум уснул – тонкий намек, чувствующийся за этим уже знакомым вопросом.
– Но я все равно не смог бы сейчас быть журналистом. Я работал со многими людьми, квалификацию которых здесь не признают.
– Но вы прекрасно владеете английским языком.
– Ты знаешь, что дело не в этом. Во всяком случае, стремление попасть в средний класс – глупая идея. В свое время я даже назвал бы ее антинаучной. А сейчас скажу просто – бесполезная и бессмысленная идея. Чем занимаются твои родители?
– Мама акушерка, а папа работает в «Бритиш Телеком».
– И какой ты выросла в такой семье?
– Скучной, наверно.
– Нет, ты не скучная.
Когда Эмили краснеет, кажется, что голова девушки прозрачна и кровь поднимается до корней ее медных волос.
– Мои родители не интересуются правами животных, – с осуждением говорит Эмили.
– И я тоже, – отвечаю я.
– Все взаимосвязано, – заявляет Эмили. – Те, кто не замечает жестокости по отношению к животным, не заметит и жестокого отношения к людям.
– Я не верю, что у животных есть права. Как ни странно, я не верю и в права человека. Что стоит за этим понятием?
– Что вас нельзя схватить на улице и подвергнуть пыткам. Что вас нельзя посадить в тюрьму без честного суда.
– Но в том-то и дело. Власти всегда это сделают, если захотят. И не важно, в чем заключаются твои так называемые права. Свинья может иметь все на свете права и тем не менее оказаться зажаренной с яблоком в зубах. У граждан могут быть конституционные права, но власти просто приостановят действие конституции. Если им нужно что-то сделать, они это сделают.
– Ерунда! – кричит Клаудио из спальни, где он якобы спит. – Динозавр! Теоретик заговоров!
Что за отсталые у тебя понятия? Конечно, права человека существуют. Проснись, папа, и посмотри вокруг. Это Британия 1990-х, а не Латинская Америка 1970-х. И не говори, что нет никакой разницы.
– Похоже, он выздоравливает, – замечает Эмили.
– Я и не говорил, что нет разницы, – кричу я в ответ. – Возвращайся к своим компьютерам, зануда. Напиши себе электронное письмо.