родственники, или просто знакомые, другие боялись тюркской глубинки. У Исаны не было знакомых в Средней Азии, и, не лишенная дара предвидения, она живо представила себе, во что превратится этот город, принимающий эшелон за эшелоном, уже ближайшей зимой. И она решила двигаться дальше. Может быть, ею руководило желание быть поближе к иранской или афганской границе, ибо до сих пор предсказания Лидки Брондлер вроде бы сбывались: она и Ли уже были в Средней Азии, а во время краткой стоянки в Ташкенте стало известно, что немцы уже подошли к Москве. И эшелон увез ее и Ли из залитого огнями, не ведавшего светомаскировки Ташкента в густую непроглядную тьму среднеазиатской ночи.
На следующий день эшелон прибыл в свой конечный пункт — небольшой зеленый и сонный город. Беженцы мгновенно заполнили вокзал и небольшую привокзальную площадь. Пока Ли внимательно наблюдал за маленьким тщедушным старичком-евреем, который смешно засуетился, услышав объявление по радио: «Товарищ Гитлер, зайдите к дежурному по вокзалу!», Исана выясняла обстановку, а потом сделала еще один скорый и верный выбор: она дала согласие на поселение в кишлаке в километрах двенадцати от города. Из этого кишлака на следующий день должна была прийти за нею и Ли подвода — арба. Ночевать их забрала к себе одна русская старожительница, сделавшая на ужин вкусный чай с блинчиками и чисто украинским вишневым вареньем, напомнившим Ли синие теплые вечера на Холодной Горе, блестящие медные тазы с густым сладким варевом и божественную пенку на блюдечке.
Под тихую беседу двух женщин Ли заснул. Ему запомнилось, что хозяйка отговаривала Исану ехать в село, где «совершенно дикий народ», которого она, Исана, не знает и не сумеет к нему привыкнуть, настолько так все у них «не так, как у людей». Исана же объяснила, что надежной специальности у нее нет, и в селе ей будет прокормиться легче.
— Неужели у нас будет голод?! — изумлялась хозяйка. — Вы даже не представляете, какой это богатый край!
Исана не спорила, но она знала, как богатые края за несколько месяцев могут наполниться трупами умерших от голода людей. И ее опасения были не напрасны: через полгода по этому городу ходили опухшие от голода приезжие люди, пытаясь продать с себя последние лохмотья. Но если бы Исану стали убеждать, что ее выбор лишь в малой степени зависел от ее воли и что она была
На другой день арбачи отвез Ли и Исану в кишлак, где в глинобитном доме правления колхоза им выделили небольшую комнату окнами на хозяйственный двор. Когда они там появились, окружающий мир еще напоминал царство изобилия, но все менялось не по дням, а по часам. Уже через два-три месяца стоимость продуктов возросла в десять раз и продолжала расти. Исана сразу же принялась за какие-то работы: помогала в счетном деле, занималась почтой, иногда вместе с Ли выходила на работу в поле. Школа была в районном центре — в Районе по-местному — в двух километрах от села, и было решено, что пока Ли туда ходить не будет.
Восьмой по счету день рождения Ли впервые в его жизни прошел без подарков и в полном одиночестве, как и положено беженцу. Наоборот, в этот день тюрчонок, его сверстник,
— Уйди, женщина! Ты не знаешь наш Закон!
Так вот, этот Закон охранял лишь правоверных. Украсть же у неверного или у своего колхоза, поскольку колхоз был, по их мнению, богопротивной выдумкой, для мусульман греха не составляло. Экзекуция продолжалась часа три. Местные милиционеры из Района не торопились, уважая Закон Аксакалов. Старики тоже были удовлетворены соблюдением традиций и безо всякого протеста отдали почти бездыханное тело вора в нежные лапы советского правосудия.
Еще более наглядным символом наступления новой эры в жизни Ли было происшествие с павлиньим пером. Перо это Ли подобрал в свое последнее посещение зоопарка еще «до войны», и хотя с того момента прошло всего несколько месяцев, казалось, что это было совсем давно, в какие-то незапамятные времена. Потом это перышко служило закладкой в одной из книжек Ли и вместе с ней и с ним прибыло в Туркестан. Однажды Ли, будучи во дворе их нового «дома», раскрыл книжку на закладке, и в лучах солнца перо засверкало золотом и изумрудами. Ли залюбовался переливами цвета, вспоминая милый зоопарк и Лео, и вдруг заметил, что вместе с ним любуется этой игрой и удод, сидевший на подоконнике. В это время откуда- то налетел слабый ветерок, и перышко, продолжая излучать волшебный свет, поднялось над книгой и застыло в невесомости, а удод, пискнув, стремительно взлетел в воздух, ловко подцепив клювом парящее перо, и был таков. Ли сначала оцепенел, а потом рассмеялся и захлопнул книжку.
Зима 41/42 года была для Ли тяжкой, хотя и не голодной. Какая-то ненадежность снова проявилась в его желудке: после жестокой предвоенной дизентерии здесь, на Востоке, его подстерегал брюшной тиф. Температура его тела достигла 42 °C. У него еще были какие-то осложнения с кровью, но на это даже Исана не обратила внимания: вероятно, и она стала ощущать чье-то покровительство, укрывающее ее сына от преждевременного ухода из этой жизни.
В январе сорок второго население бывшего колхозного правления увеличилось: разными путями туда прибывали новые жильцы. Самой яркой фигурой среди них, безусловно, был пан Пекарский. За два года до описываемых событий Красная Армия «освободила» его от гнета «панской» Польши, и как человек с юридическим образованием он стал служить новой власти в должности помощника прокурора района. Теперь же, смертельно больной, знающий о своем близком конце, он торопился излить из себя на кого угодно все дерьмо, коим он был начинен по самые уши.
— Как я кромсал это быдло! — вспоминал он. — Всех! Огнем и мечом! И детей, и стариков! Я разорял их дома, я гнал их в Сибирь сотнями, а они молчали, хлопы… Рабы-ы!
— Почему же вы, пане Пекарский, бежали? Вы же и у немцев были бы первший чловек! — спрашивала Исана, имитируя польские интонации, усвоенные ею в поездке на Западную Украину.
— Боялся, — опуская голову, отвечал Пекарский. — Боялся, что пока немцы разберутся, кто я и что, свои растерзают…
— Папа, не волнуйся, тебе же вредно, — тихо успокаивала его тихая голубоглазая дочка лет двадцати пяти.
Пан Пекарский имел обыкновение выступать — перед любой аудиторией. Застав на хозяйственном дворе группу тюрок, из которых только двое понимали по-русски несколько слов, он усердно растолковывал им, кто такие «жиды» и чем эти «жиды» отличаются от уважаемых христиан. Входя в раж и зверея от непонятливости слушателей, он кричат им:
— Быдло! Болваны! Сарты!
Уловив в его слюнословесном извержении последнее слово, тюрки переглядывались, лица их становились враждебными, и они клали руки на кривые ножи, болтавшиеся на их поясах, а из-за спины пана Пекарского бесшумно возникала голубоглазая дочка и говорила:
— Не волнуйся, папа, тебе же вредно!
Пан Пекарский умер ранней весной 42-го в счастливом предчувствии, что немцы вскоре придут в Среднюю Азию, чтобы уничтожить «жидов» и заставить работать «сартов». Хоронила его одна голубоглазая дочка. Тело без гроба — по здешнему обычаю — отвез на тачке на местное кладбище пожилой тюрк, ибо нести его на руках, как положено, было некому. Могила тоже была вырыта по-тюркски: лаз и полость в твердом грунте. Там его посадили лицом к Мекке, что пану вряд ли бы понравилось, и, засыпав лаз, оставили его в этой последней тесной обители.
Проходили годы, и грунт над полостями проваливался. Поэтому вся новая часть кладбища (прежде