и Сухуми, литовцы в Вильнюсе, эстонцы в Тарту и в маленьких городишках южной Эстонии, армяне в Ереване, татары в Казани… Универсальность его облика, подкрепленная добрым внушением, поворачивала к нему людей с открытой душой, и часто этот их порыв к нему был настолько сильным, что Ли смущался и старался поскорее стереть их первое впечатление, а потом и память о встрече с ним.
Здесь, в Доме Правительства, эффект был примерно таким же, если не считать того, что его дядюшка и тетушка, как люди воспитанные и потому сдержанные, скрыли от него свои первые впечатления, чтобы обсудить их без его участия. Но то, что впечатление это было сильным и положительным, Ли понял даже по их скупым словам. Когда Ли выходил из столовой, он услышал, как дядюшка сказал:
— В первый момент я увидел в его взгляде Лизу, живую и молодую…
— Ну это было бы неудивительно — ведь он ее родной внук, — отвечала тетушка. — А вот Германа ты помнишь? Я бы сказала, что это был его взгляд…
Потом они перешли на французский, и Ли, находившийся в соседней комнате, перестал различать слова. А присутствующая при этом разговоре и ранее при знакомстве их с Ли тетя Манечка насторожилась, почуяв что-то неладное: она сразу же вспомнила, как, когда они вернулись с Ли из «литерного» магазина и она, отпустив машину, задержалась у вахтерш-стукачек (чьи пронзительные взгляды с документарной точностью запечатлены в трифоновском романе), чтобы представить им Ли как своего племянника, она услышала:
— А этого мальчика мы знаем — он же из 163-й квартиры, Марии Васильевны внучек…
— Что ты, — перебила другая стукачка, — он из 168-й, я точно знаю, я ведь там была и его видела.
Тетя Манечка тогда недоуменно посмотрела на Ли, но тот стоял с отсутствующим взором, предоставив женщинам самим разбираться в своих воспоминаниях. Сейчас, почувствовав взволнованность Жени и Лели, она опять попыталась поймать взгляд Ли, чтобы понять, в чем дело… и ничего не «поймала». А потом она просто все забыла, сохранилась лишь неясная, как-то связанная с Ли тревога, и хотя тетя Манечка неясностей не любила, на разбирательство у нее просто не оказалось времени.
При первой же встрече с дядюшкой Ли улыбнулся своим мыслям, потому что именно тогда, наконец, определил для себя сущность воздействия своего взгляда: он обладал способностью оживлять в душе
— «Е. Ланн и А. Кривцова», — сказал он, — эти фамилии я видел в сочинениях Джека Лондона. Они перевели их…
— Ну, твоих Джеков я, конечно, не читал, — сердито ответствовал дядюшка, давая Ли понять, что такое даже предположить невозможно, — а вот живых «Е. Ланна и А. Кривцову» ты скоро увидишь собственными глазами. Тут два шага до Лаврушинского — ты ведь уже был в Третьяковке и знаешь дорогу. Не вызывать же машину по такому пустяку.
Закончив свою тираду, он позвонил Ланну и предупредил его о приходе Ли. И Ли увидел невероятно худого и седого, как лунь, человека с орлиным профилем и выглядывавшее из-за его спины доброе-доброе непривычно белое круглое женское лицо. Ли явственно ощутил дыхание Добра. Для него уже был накрыт по-московски стол с большим чайником, вазами с печеньем и вареньем. Сев за стол и подождав, чтобы уселись хозяева, Ли неспешно «распахнул» глаза.
— Боже, — прошептал Евгений Львович, — Марина…
Что-то совсем неразборчивое из-за дрожавших в горле слез прошептала его жена. Ланн с видимым усилием не сразу перевел разговор на родной Харьков, где он давно не был, а потом принес из кабинета только что вышедшую свою книгу о Диккенсе и размахнулся, чтобы сделать большую дарственную надпись. И застрял на слове «Милому…», потом поставил запятую и дописал: «милому Ли от автора». Наверное, посылая Ли к Ланну, дядюшка хотел проверить с помощью друга какие-то свои впечатления, связанные с Ли. И, как покажет скорое будущее, проверку Ли выдержит с честью.
Много лет спустя, когда наше столетие уже быстро катилось к закату, Ли как-то пришлось сопровождать одну известную в московских литературных кругах даму в гости к Анастасии Цветаевой, чья однокомнатная квартирка где-то в переулках у Каланчевки была в то время одной из Мекк для поклонников Марины. Да и у самой Анастасии поклонников было немало. Первое, что бросилось в глаза Ли, — большая фотография уже совершенно седого человека. Это был Ланн, Ланн времен их далекой встречи в давно исчезнувшем мире. Верный своим принципам, Ли не стал задавать лишних вопросов, и только когда визит был окончен, и он провожал свою даму домой пустынными заснеженными переулками, спросил ее:
— Этот седой человек на фотографии, прикрепленной к ширме, какое отношение он имел к Анастасии Ивановне?
— Вы имеете в виду Ланна? Когда-то в молодости его «открыла» для себя Марина, но сестры в те времена соперничали во всем и обе поперебывали в его любовницах, — ответила его спутница. — Дело давнее, почти всех их уже нет на белом свете, да простят они мне эту мою прямую речь! — добавила она.
А Ли вдруг явственно услышал, казалось, давно забытый шепот-вздох:
— Боже… Марина…
Эксперимент был завершен, но далеко не все возможные жизненные ситуации были в нем учтены. Став с годами менее собранным, Ли часто, погружаясь в собственные мысли, терял контроль за состоянием своих глаз, и окружавшие его случайные незнакомые люди вдруг
Ли понял это как предупреждение, но все же как-то не уследил за собой, а когда спохватился, то увидел устремленный на него преисполненный ненависти взгляд и скривившийся рот, выкрикивавший угрозы. С большим трудом ему удалось «стереть» невольно созданный им образ в чужом сознании и исправить свою оплошность. Через многие годы Ли узнал себя в описанном Рэем Брэдбери марсианине, который был «похож на всех», в эпизодах биографии Вольфа Мессинга, с которым его позднее свела жизнь, в некоторых сценах из «Братьев Лаутензак».
Но это было потом, а пока первый визит Ли в Москву проходил вполне успешно. «Пусть он бывает у нас!» — таким был приговор дядюшки Жени, высказанный тете Манечке как всеобщей распорядительнице и организатору, подтвержденный благожелательным кивком тети Лели.
Подходил день его отъезда из Москвы. Но тут выяснилось, что еще не все связанные с ним и Исаной планы тети Манечки были реализованы. На самые последние дни был оставлен деловой разговор. Оказалось, что за несколько лет до начала войны одна дружественная тете Манечке армянская семья подбила ее начать строительство дачи на тогдашней окраине Сочи, доказав ей, что это строение окажется вскоре в пределах городской черты и «цены ему не будет», поскольку этот южный город любит сам Хозяин, и он непременно станет самым фешенебельным курортом империи.
Тогда, после того как Женя был осыпан милостями Хозяина, это предложение показалось тете Манечке хорошим вложением появившихся у них «лишних» денег. Стройка была начата. Несмотря на то что довольно дефицитные, а иногда просто недоступные частным лицам строительные материалы добывались именем дядюшки, армянская двухэтажная вилла росла в несколько раз быстрее и к злосчастному 41-му году была почти полностью закончена, а Манечкино начинание продолжало тлеть, едва выйдя под крышу. Армянские братья, почувствовав некое подобие узрызений совести, по мере освобождения шабашников на своем «объекте» усилили темпы возведения скромной дачи, записанной на дядюшку, а приступив к освоению своей фруктовой плантации размером в гектар, не меньше, заодно посадили и на примыкавшем к ней скромном участке, прирезанном к дядюшкиной даче, десяток плодовых деревьев и две виноградных лозы — «изабеллу» и «дамские пальчики». К этому моменту на дядюшкиной даче уже была даже готова к приему гостей одна комната, где в летнее время можно было переночевать, и армяне пригласили тетю Манечку как главного распорядителя дядюшкиных кредитов побывать на месте и лично ознакомиться с состоянием строительства. У гостеприимных соседей была тайная мысль — разжиться средствами на сооружение