эта бойня была не по душе, но его помощники из лао, будучи тайными буддистами, убивали налево и направо. Как только живности в доме не осталось, Дерн с лучшими местными плотниками взялся восстанавливать панели из тика и полы красного дерева. Стаблфилд наблюдал за происходящим, восседая в огромном кожаном кресле – первом из многочисленных предметов роскоши, доставленных на виллу.
Была ли это вилла? Пожалуй, да, даже по европейским стандартам. Едва выйдя из вертолета, Стаблфилд окрестил дом виллой «Инкогнито». Однако тут же сам себя поправил.
– Villa, – сказал он, – существительное женского рода, тогда как прилагательное incognito стоит в мужском, да еще в косвенном падеже. Прошу прощения за ошибку в согласовании.
На помощь ему прискакал мастерски управлявший резвым жеребцом латыни Дерн. Если бы Стаблфилд изъяснялся на одном из романских языков, это можно было бы счесть лингвистическим фо-па, но поскольку оба эти слова, и villa, и incognito, вошли в английский, где прилагательные по родам не изменяются, Дерн объявил название с точки зрения грамматики безупречным. На том и порешили.
В девяностые вилла, несмотря на ее изолированность от мира, представляла собой живущий культурной жизнью улей. Стаблфилд проводил долгие часы за книгами, а Дерн не выпускал из рук инструментов (дряхлеющий вертолет постоянно нуждался в починке), их же многочисленные сожительницы только и делали, что болтали, хихикали или издавали эротические стоны; слуги выбивали ковры и стирали пыль с бутылок шампанского, ящиков с сигарами и произведений искусства; в кухне же вечно стоял дым коромыслом: куркуму, финики, мелиссу, кокосовую стружку и листья кориандра толкли в ступках, а лук шалот, перец чили, имбирь, мяту, манго и чеснок шинковали и резали. На вилле «Инкогнито» умели поесть. И потрахаться умели. Равно как и потренировать мозги. За исключением времени, уходившего на изготовление морфина, который был основным источником дохода, жизнь двух американцев протекала не хуже, чем некогда у властелинов Страны миллиона слонов.
Но это отнюдь не значит, что Стаблфилд и Дерн никак не помогали соседям. Они не только нанимали в деревне поваров, слуг и плотников, не только отбирали некоторое количество местных красавиц себе в гражданские жены – бывало, они делали пожертвования в деревенскую казну, хотя и не столь значительные, как менее обеспеченный Дики. Но самым существенным был вклад в область образования. Стаблфилд научил больше половины крестьян бегло говорить по-английски, напомнил им полузабытый французский, прочел вводный курс по истории, астрономии, географии, квантовой физике и литературе, а также более подробный – по философии (в основном собственной), привив многим из них вкус к знаниям, а также к той собачьей чуши, которая – предположительно – так забавляет богов.
Именно в качестве учителя он и начал общаться с Лизой Ко.
Несмотря на то что с появлением труппы Национального цирка Лаоса в Фань-Нань-Нане воцарилась почти богемная суета, четырехлетняя девочка сразу привлекла к себе внимание. Ко Ко выделялась даже среди акробатов, жонглеров и клоунов. Несмотря на чуточку заостренные ушки и кривоватый нос, она была на удивление хорошенькой, хоть и на японский манер, что вызывало у лао (скажем прямо, особой красотой не отличавшихся) зависть. Она держалась с достоинством, однако напоминала не наследную принцессу – в ней не было ни высокомерия, ни заносчивости, – а какого-то редкого зверька, не привыкшего к людским выходкам. Ее отличали животная сдержанность и настороженная грация. Было в ней и нечто загадочное, и отсутствующий взгляд черных блестящих глазок выдавал связь с таинственными стихиями, которой она сама не понимала.
С другой стороны, Ко Ко была уравновешенной и умной не по годам, хотя и непонятно было, почему она производит такое впечатление. Она редко говорила, но как только ее окончательно принимали за сообразительного зверька, вдруг разражалась таким милым и глупым смехом, что остальные против воли хохотали с ней вместе. Дики был очарован ею с первого дня. А Стаблфилд впервые обратил на нее внимание в тот день, когда через ущелье протянули трос.
Из всех поселившихся в Фань-Нань-Нане циркачей хуже всего приспосабливались к новой жизни воздушные гимнасты. Директор цирка, он же инспектор манежа, отлично понимал, что эти сорвиголовы чахнут без риска и грома аплодисментов, что им необходима особая атмосфера, иначе они сбегут в Бангкок или вернутся во Вьентьян, поэтому он решил натянуть над ущельем трос: пусть те, кто осмелится, по нему пройдут.
– Карл Валленда не колебался бы ни секунды, – сказал инспектор манежа. – Филипп Пети[33] ходил бы тут каждое утро до завтрака, а по пятницам – по два раза.
Неделю гимнасты мучились сомнениями, каждый день бегали к ущелью и в конце концов заявили, что такого в Юго-Восточной Азии еще никто не делал, а они как раз рождены для подобного подвига.
Гимнасты сколотили деревянный помост у края ущелья, в центре его установили стойку, к которой присоединили нажелезных зажимах восьмижильный металлический трос в пеньковой оплетке. На конце троса сделали петлю, к петле прикрепили сверхпрочный тандер, трос зацепили за вертолет и доставили свободный конец на противоположную сторону. А там соорудили такой же помост, при помощи тандера и колесного блока трос натянули и закрепили на стойке. Устойчивость обеспечивали треножники с оттяжками, установленные на крутых склонах ущелья. Оттяжек было маловато – на большее количество не хватило места, поэтому трос в середине провисал, что усложняло задачу, а заодно и подстегивало канатоходцев, у которых от возбуждения сжимались сфинктеры и учащался пульс.
Посмотреть на первый проход через ущелье собрались все циркачи и местные жители. Честь осуществить его выпала семидесятилетнему патриарху канатоходцев папаше Пхому. Когда старик Пхом в небесно-голубом трико и расшитом звездами шелковом жакете залез на помост, помолился четырем ветрам и осторожно поставил ногу в голубой тапочке на трос, уже начинало темнеть. Несколько минут он простоял так, выставив одну ногу, словно настраивая тело на мелодию каната. Затем взял шест, без которого столь значительные расстояния не преодолевают, выгнул спину и мелкими шажками пошел вперед. Крестьяне зааплодировали. Циркачи немедленно на них зашикали.
На полпути, там, где трос провисал, папаша Пхом остановился, осторожно развернулся и низко поклонился зрителям. И тут Ко Ко заплакала. Она была очень взволнована, и, поскольку больше никто не попытался ее успокоить, на руки девочку взял Стаблфилд. Когда он совал ей в рот леденец, толпа испуганно ахнула. Папаша Пхом закачался. Кое-кто решил, что он нарочно пугает зрителей, но канатоходцы сразу поняли, что дело плохо.
Что это было? Порыв ветра? Сердечный приступ? Летучая мышь, пронесшаяся над самым ухом? Или же молодая женщина, что погибла в этой бездне, позвала его к себе? Этого никто никогда не узнает. Зрители в ужасе увидели, что у старика подкосились колени, с каната соскользнула одна нога, потом другая, и он, так и не выпустив из рук шест (как и положено профессионалу), рухнул в пропасть. Он летел вниз, его шелковый жакет надулся, как парус, а он летел и летел, пока не исчез в тумане, поднявшемся, дабы поглотить его, но папаша Пхом летел все дальше – должно быть, пока не придавил своим телом томившийся в одиночестве призрак молодой жены.
В ту ночь траура говорили о многом, но два высказывания заслуживают того, чтобы их повторили.