смахивала на человеческую подмышку с ножками.
Хорошо, не тарантул. Тарантулов Свиттерс знал неплохо. Нет, этот живой символ эволюционной извращенности был не просто волосат, но еще и испещрен фиолетовыми пятнами – подмышка, пораженная сыпью, – а его белые, лишенные зрачков глазищи вращались над головогрудью, точно нафталиновые шарики на гранильном станке. В придачу тварь приподнялась на задние ноги с видом весьма недружелюбным.
Свиттерс, отступая шаг за шагом, наконец вновь уселся на свой диван из картонок; индейцы по- прежнему веселились. «А не открыть ли мне в Пукальпе собственный мюзик-холл? – размышлял про себя Свиттерс. – Назову его «Арахнофобия». Вместо этого он открыл чемодан. Порылся среди шорт, носков и платков. И выудил пистолет.
– Ничего личного, – заверил он, вставая лицом к лицу к гроздью. – Я чту все живое и отлично понимаю, что в твоих глазах сам кажусь страхолюдным чудовищем. Но ты посягнул на мои чертовы бананы, приятель, так что – закон джунглей!
С этими словами Свиттерс с оглушительным треском расстрелял с дюжину патронов, так что ошметки паука и бананов разлетелись по всей лодке.
– Как насчет фруктового салата? – учтиво осведомился он.
В самом деле, когда дым рассеялся, стало видно, что от грозди мало что осталось. Зеленые лохмотья, желтые обрывки, волосатые конфетти. Порывшись в останках органики, Свиттерс, однако, нашел четыре с половиной уцелевших фрукта. Половинку банана он преподнес попугаю. Оставшиеся невозмутимо очистил и скушал один за другим, улыбаясь удовлетворенно и кротко.
– А теперь, – возвестил он застывшим как истуканы индейцам, что разом сделались весьма почтительны (даже оцелот, выбравшись наконец из укрытия, взирал на него с благоговением), – как насчет толики послеобеденной беседы? По моему мнению – а я высказал его перед членами клуба К.О.З.Н.И. в Бангкоке не далее как 18 февраля 1993 года и вновь предложу его на ваше рассмотрение, – синтаксические единства в «Поминках по Финнегану» – на самом деле не предложения в прямом смысле этого слова, но скорее промежуточные состояния расходящейся цепи панлингвистического взаимодействия, соответствующие… Свиттерс прервался на полуслове и продолжать не стал. На то было две причины:
1) Невзирая на острую потребность в интеллектуальной стимуляции, даже если обеспечивать таковую приходилось самостоятельно (а от Маэстры он унаследовал тенденцию периодически приходить в восторг от сопения собственных вербальных волынок), Свиттерс уже заметил, что его монолог не просто сродни мастурбации, но еще и снисходителен.
2) Все, что он имел сказать – какой облом! – забыл на фиг, идиот.
И тут полил дождь.
Шеренга необъятных черных туч давно запрудила небо вдоль горизонта, точно лимузины на похоронах мафиози. Теперь нежданно-негаданно они отъехали от зеленой обочины и собрались над головой, где, подобно превысившим весовую норму, но не утратившим спортивной формы «Гарлемским кругосветникам»,[39] сталкивались и сплетались в «захвате», ловко перебрасываясь промеж себя молниями, в то время как ветер насвистывал «Милую Джорджию Браун».[40]
Затем тучи слились в единый, заполнивший все небо вещмешок; вот он раскрылся – и все его содержимое посыпалось вниз: триллионы дождевых капель, здоровенных, как каролинские бобы, и теплых, словно кровь. Невзирая на защитный навес, Свиттерс уже думал было, что захлебнется.
Спустя минут двадцать или меньше ливень прекратился. На то, чтобы вычерпать из лодки воду – с помощью Интиных котелков, – мальчишкам потребовалось в два раза больше времени.
Если во время ливня солнце и воспользовалось возможностью совершить что-либо антисолнечное, наглядных свидетельств тому не осталось. Находилось оно практически в той же точке, что и перед потопом, и сразу взялось за старое – принялось губить путешественников ядерным смрадным дыханием. Впрочем, солнце вольно излучать радиацию, пока не по краснеет от натуги, вольно загружать свою топку, поката не разогреется до двадцати миллионов градусов по Фаренгейту, и все же оно и близко не подойдет к тому, чтобы понизить влажность на реке Амазонке. Свиттерсу не суждено было толком высохнуть вплоть до его возвращения в Лиму, да и там он вспотеет изрядно: управление инвалидной коляской требует немалых мышечных усилий.
В ту ночь, после нежданно вкусного ужина, состоявшего из кукурузы и бобов, Свиттерс заснул на борту «Девы». Лодку вытащили из воды на песчаную отмель. Песок как таковой послужил бы постелью куда более мягкой – но что, если с визитом заявится рептилия-другая? Чего доброго, какой-нибудь близорукий либо изнывающий от одиночества самец-крокодил попытается переспать с его чемоданом!
Звезды, яркие и крупные, точно медные дверные ручки, высыпали на небо в таком количестве, что прямо-таки расталкивали друг друга, ища местечка посверкать спокойно. Поскольку популяция москитов оказалась не менее многочисленной, Свиттерс на ночь завернулся в сетку, точно буррито с начинкой из фараона, проверяемая на прочность мумия, которой и звезд-то не видно из-за пелен. Выключение зрения компенсировалось избыточностью слуха. От стрекочущих, точно швейные машинки, цикад до рева всяких разных амфибий, что сделал бы честь любой пивной; от жестяного пощелкивания, жужжания и гудения бесчисленных насекомых до спортивного всхрапывания диких свиней; от нежных, мелодичных трелей ночных птиц (Моцарт с рассеянным вниманием) до хрюканья, уханья и подвывания бог знает кого. Разгульное цунами биологического шума и гама выплеснулось из джунглей и за реку, что добавляла в смесь еще и собственный будуарный шепот.
Дополнительный акустический эффект обеспечили Инти и его команда: после ужина они, прихватив бутыль писко, потрепанные одеяла и заляпанную бананом москитную сетку, скрылись в кустах. Всю ночь мальчишки то и дело издавали пронзительные, первобытные крики, словно Инти избивал их. Или… или что- нибудь еще. Что-нибудь типично южноамериканское.
(В отличие, скажем, от штата Юта. Совсем недавно некий джентльмен-мормон из Юты был до глубины души потрясен, обнаружив, что его жена – на самом деле мужчина. Женаты они были три года и пять месяцев. Такой оплошности в Южной Америке никогда бы не допустили: господствующая там католическая этика прыткость скорее поощряла, нежели подавляла.)
Когда на рассвете Инти легонько потряс его за плечо, Свиттерс с изумлением обнаружил, что, оказывается, и впрямь спал, – и еще более поразился тому, что отдохнул вроде бы вполне сносно. Инти помог ему размотать сетку, и Свиттерс явился из пелен, словно бабочка из кокона.
– Свободен, наконец свободен! – возликовал он, выпрыгнул на песок и сплясал джигу. Индейцы взирали на него со странной смесью приязни и страха.
Пока путешественники купались и завтракали, тишину вокруг дробили болтовня и визг мартышек, а когда посветлело, Свиттерс разглядел попугаев – и в кронах деревьев, и в воздухе, и еще попугаев, и еще. Чутко насторожившись – ни дать ни взять сгусток нервов, – Моряк скакал вверх-вниз на жердочке.
– Хм-м-м… А знаешь, приятель, я ведь мог бы выпустить тебя прямо здесь, нет? Мы в семидесяти милях от Пукальпы, джунгли тут начинаются уже серьезные, твоих двоюродных братцев и сестриц здесь пруд пруди. Я мог бы открыть тебе дверцу, увековечить твой уход для потомков и вернуть свою бедную, затраханную Южной Америкой задницу туда, где прохладно, свежо и чисто. Ты будешь счастлив, Маэстра скорее всего тоже, и, Господь свидетель, счастлив буду я. Может, правда так и поступим? Что скажешь?
Моряк не ответил ни слова – и Свиттерс поборол искушение. Почему? Никакой веской причины не было, кроме лишь того факта, что Хуан-Карлос де Фаусто предложил ему безрассудный план, а к безрассудным планам Свиттерс питал неистребимую слабость.
Инти указал на оранжевый оскал солнца, что угрюмо продиралось вверх над дальними предгорьями Анд. Затем указал на небо прямо над головой. Похлопал себя по животу, покачал стриженой «под горшок» головой.
Свиттерс все понял.
– О'кей, – вздохнул он. – Comida – нет.
– Si, senor. No comida. Lo siento,[41] – покаянно подтвердил Инти. Даже чуть пристыженно.
На борту «Девы» вкушать ленч было не в обычае. Зато имелась замена ленчу. Инти застенчиво