более, нежели молитва) между человеком и Богом.
– Должно быть, это страх как лестно, когда тебя обожают но для женщин это ужасное, непосильное бремя. – Она вновь хмыкнула. – Анри был старый дурень, а вы, если не поостережетесь, кончите так же. – Аббатиса рассмеялась. – Но Домино была права. Вы –
Теперь, когда речь зашла о Матиссе, Свиттерсу захотелось подробно расспросить аббатису об обстоятельствах создания «Синей ню, 1943». Однако не успел он подступиться к делу, как хозяйка встала, видимо, давая понять, что визит подошел к концу. Свиттерс поднялся на ноги, оказавшись лицом к лицу с нею. Настоятельница уступала бы ему в росте на каких-нибудь пару дюймов, не больше, – не будь он на ходулях; и Свиттерс непроизвольно глянул вниз, проверяя, не на «платформе» ли ее туфли. Нет, не на «платформе». Вновь подняв взгляд от ее сандалий, он, к вящему своему восторгу, увидел, что та открепляет покрывало. Свиттерс полагал, что готов ко всему, – но он заблуждался.
Покрывало упало; лицо семидесятилетней аббатисы оказалось столь же округлым, как и у племянницы, и однако ж без всякого двойного подбородка. У нее были большие, хотя и изящной формы, уши, чувственные губы, в уголках которых затаились искренность и нетерпение; нос длиннее и тоньше, чем у Домино, однако не менее совершенной формы; глаза представляли собою ту же престранную смесь серого, зеленого и карего; однако если очи Домино напрашивались на сравнение с, например, припорошенным алмазной пылью напалмом, с амфетаминовыми светляками или с острым халапеньево-женьшеневым газированным коктейлем, глаза Красавицы-под-Маской, воспринимаемые теперь как часть целого, а не отдельно, над покрывалом, словно бы потускнели и обрели прозрачность – так агатовые угли, остывая, превращаются в водянисто-серый пепел. По контрасту с густыми, волнистыми, слоновьего оттенка волосами лицо аббатисы было розовым и юным, да таким нежным и гладким, что кожа воспринималась бы как самая характерная ее черта – если бы не кое-что другое.
Это кое-что другое – то, что разом остужало порыв воскликнуть: «Господи, что за роскошная была женщина в свое время!» – являлось бородавкой. На носу. У самого кончика. И не простая, заурядная, будничная бородавка. То была бородавка исключительная, королева среди бородавок, прогнивший рубин среди драгоценностей бородавочной короны, злобная императрица, охваченная пламенем ведьма, трагическая примадонна в мире бородавок.
В окружности примерно с десятицентовик, красновато-коричневого оттенка, по всей видимости, губчатая на ощупь, неправильных очертаний, бородавка больше всего напоминала огрызок гамбургера, кусочек диковинного мясного фарша, вывалившегося из лепешки тако. Даже пока аббатиса стояла неподвижно, бородавка словно подрагивала, точно крохотное сердечко землеройки, и при этом лучилась – ни дать ни взять гриб, выросший на урановой руде, упражняющийся в цепной реакции деления. Воздушная и комковатая одновременно, точно раздавленная малина, точно щепоть нюхательного табака, точно пучок мха, на котором истекала кровью раненая малиновка, или толстый конец разорвавшейся хлопушки, бородавка мерцала в свете свечи и словно бы увеличивалась на глазах.
Но больше всего сей диковинный нарост потрясал не размером и не цветом, не поверхностью и не текстурой, но двухярусностью (при первом взгляде эта подробность от внимания как-то ускользала): на первой бородавке красовалась вторая, поменьше, «прицепом», так сказать, точно ластик-горбун или пагода из пенорезины.
Свиттерс не знал, что и сказать. Да мало кто на его месте нашелся бы с ответом. Именно поэтому, как позже поведала ему Домино, ее тетушка наконец вновь набросила покрывало и именно поэтому первая нарушила молчание.
– Это дар Господень, – промолвила она.
– Вы уверены? – отозвался Свиттерс.
– Абсолютно. Мой дядя, кардинал Тири, покоя мне не давал отчитывая за чересчур сексапильную внешность. Куда бы я ни шла, мужчины, в том числе и священники, пялились на меня во все глаза или отпускали замечания. Даже послушницы и другие монахини похотливо на меня поглядывали. Моя красота для других стала искушением и тяжким бременем – для меня самой. Я наголо обрила голову, я носила бесформенные одежды – но это ничего не меняло. Тогда я принялась молиться Всевышнему: если Он хочет, чтобы я исполняла Его работу, пусть Он дарует мне какой-нибудь изъян – физический недостаток настолько отталкивающий, чтобы ближние обращали внимание только на дела мои, а не на внешность. Я молилась без устали, молилась в одиночестве в алжирской пустыне, и – voila![194] – в одно прекрасное утро я проснулась с пористым наростом на носу. Чем больше я молилась – вот уж диаметральная противоположность леди Макбет, – тем омерзительнее становился нарост, но я не унималась; и в своей бездумной жадности, по всей видимости, зашла слишком далеко. Даже моя бородавка вырастила себе бородавку. Если уж мы о чем-то молимся, так молиться надо с осторожностью. В моем преклонном возрасте я вот все гадаю, а не в модели ли меня предназначал Господь с самого начала. Он наделил меня даром красоты – каковой, по вашему мнению, способен сделать этот мир лучше и чище, – а я его отвергла, променяла на другой дар, вот на эту частичку органики, что эффективнее любой маски. Сегодня я зачастую надеваю маску поверх маски, и, сдается мне, в шуме ветра звучит Господень смех.
– Но есть ведь косметическая хирургия, – оптимистично подсказал Свиттерс.
Аббатиса покачала головой. Бородавка, точно кусок волосатого желатина, заходила ходуном.
– Я презрела один божественный дар, второй божественный дар отвергать я не стану.
– Бедная тетушка! – вздохнула Домино, уже выйдя от аббатисы. – Но вы видите, мистер Свиттерс, сколь много силы в молитве? – Вот уже который день подряд Домино уговаривала его помолиться с нею вместе о снятии шаманского проклятия.
– Именно. Если проклятие будет снято, его заменят чем-то еще похуже.
– О, но ведь ваше бедствие – не дар Господень. Оно – от дьявола.
Свиттерс усмехнулся.
– Я бы не был в этом столь уверен, – отозвался Свиттерс, умеряя по возможности шаги ходулей, чтобы не обогнать собеседницу; а в следующий миг ему почудилось, будто откуда-то издалека донесся эзотерический шелест листвы.
Все это случилось две недели назад. А теперь Свиттерс стучался в знакомую дверь, явившись на повторную аудиенцию к красавице под двойной маской, – и эта встреча, по причине его приключения с Фанни, сулила совсем иную направленность.
К вящему облегчению Свиттерса, Красавица-под-Маской была одна и под покрывалом (бородавку он счел чистой воды патологией), а в покоях ее вновь курились благовония; он проснулся слишком поздно, чтобы успеть толком вымыться, и Купидонов солоноватый хлор лип к нему, точно устричные штаны. Но не успел он спрыгнуть с ходулей на кушетку, как в комнату влетела Домино: в ярких глазах ее плясали бесенята, щеки пылали. Эта колоритная парочка в хлопчатобумажных платьях – племянница и тетушка – встала напротив него; очевидно, чая не предвиделось. Свиттерс выдавил из себя самую свою неотразимую ухмылку; однако он чуял: ваттов явно недостаточно.
– Что произошло вчера вечером? – коротко осведомилась аббатиса.
– Прошлым вечером? Что произошло? – Будь простодушие туалетной бумагой, Свиттерсовой улыбки достало бы на подтирку Годзилле. – Ну… гм… я взял на себя смелость обеспечить музыку к ужину. От души надеюсь, что концерт сей не повредил чьему-нибудь пищеварению или…
– Что произошло с Фанни?
– А? С Фанни. – Свиттерс пожал плечами. – Да дело житейское.
Домино возвела глаза к небесам – эту прелестную женскую трагикомическую мимику не смогли передать ни Матисс, ни его соперник Пикассо, ни Модильяни,[195] ни Эндрю Уайет.[196]
– Очень может быть, что для вас это – дело житейское. А как было с Фанни?
Свиттерс обвел взглядом комнату словно в поисках помощи или вдохновения. Безмолвная и недвижная на своем алтаре, точно шикса, Дева Мария не обещала ему ни того, ни другого.
– Почему бы вам не спросить саму Фанни? – наконец отозвался он несколько вызывающе. Да что, черт возьми, происходит?
– Это невозможно, – отвечала Домино после того, как перевела его ответ аббатисе. – Фанни уехала.
– Уехала? Это как?