одновременно старину и современность и чтобы по духу она была и светской, и религиозной. Насколько мне известно, платит за нее какой-то богатый американец, больше мне ничего не сказали. Этот Зиф весь извелся, но не сумел ничего придумать. Обитатели кибуца подбрасывали ему идеи, но тут наш мистер Петуэй предложил свой проект. Как он выразился, ему удалось оскорбить в лучших чувствах всю эту «еврейскую шатию-братию» – всех, за исключением Амоса Зифа, который пришел в восторг от его идеи. Еще бы! Ведь Бумер Петуэй – это американский гений, а у них в Израиле посмотреть не на что, разве что на море. Я бы сказала так: Израиль – это страна третьего мира, правда, с высоким уровнем образования, что тотчас лишает его очарования. Нет ничего ужаснее, чем провинциальные потуги на стиль, по крайней мере что касается искусства.
– Ультима, вы действительно считаете, что Бумер гений?
– А по-вашему, нет?
Эллен Черри покачала головой.
– Едва ли. Хотя я согласилась бы, что он гениальный идиот.
Ультима рассмеялась своим коротким британским смешком.
– Между нами говоря, я подозреваю, что вы правы. Только никому не говорите про эти мои слова. Как бы то ни было, должна поставить вас в известность, что они с Зифом уехали с кибуца и теперь вместе работают над памятником. Открытие должно состояться в январе, и они решили – кстати, на мой взгляд, весьма мудро – до тех пор держать все в секрете. Однако мне было позволено посмотреть на половину.
– Которую?
– Разумеется, нижнюю. Точнее, мне показали пьедестал.
– И?
– Ничего из ряда вон выходящего. Огромная груда камней, что, на мой взгляд, весьма уместно, а из этой кучи камней поднимается вертикальная, в трех измерениях, карта Палестины – древней Палестины библейских времен, с городами, которых больше нет, и границами, которые ныне никто не признает. Карта выполнена из стальных прутьев, сваренных на манер решетки. Она достаточно высока, где-то около шести метров, и как мне было сказано, на нее будет установлена статуя таких же самых размеров.
– Шесть метров. А сколько это в футах?
Ультима посмотрела на нее таким взглядом, каким парижанин смотрит на туриста, который произносит слово «круассан» так, словно булочка, которую подают на завтрак, – это некая капризная родственница, которой невозможно угодить.
– Милочка, – проворковала Ультима, – в метре три фута плюс три дюйма. Вот уж не думала, что это так трудно посчитать.
Вот сучка, подумала Эллен Черри, но вслух воздержалась от комментариев.
– Кстати об этой скульптуре. Вы не знаете, что она будет собой представлять?
– Проект не показали даже американским спонсорам. Остается только надеяться, что там не будет ничего непристойного или глупого. Ведь в той части мира с чувством юмора плоховато. Страсти – да, их предостаточно. Юмора же нет и в помине. В любом случае радует хотя бы то, что наш с вами джентльмен намерен взять небольшой отпуск, чтобы сделать пару новых экспонатов для моей групповой выставки, что состоится осенью.
Эллен Черри помахала рукой вниз, в сторону выставочного зала.
– Эти тоже примут в ней участие?
– О да, многие из них. Кстати, в вашем голосе прозвучала критика или это мне только показалось?
– Наверно, я чего-то недопонимаю. Половина из них – откровенные подражания, половина ничего собой не представляют – скучно и невыразительно.
– Пожалуй, вы правы – вы многое еще не понимаете. И все потому, милочка, что вы слишком юны, чтобы уловить дух времени. Оригинальность – это миф, который жив благодаря либо наивным романтикам, либо откровенно непорядочным людям. Начиная с доисторических времен, не было создано ни одного по- настоящему оригинального произведения. Каждый художник так или иначе перерабатывает искусство своих предшественников. Мои художники оригинальны тем, что они этого не скрывают. Более того, они продвинулись вперед именно потому, что публично отказались участвовать в обмане под названием «оригинальность». Они не стесняясь присваивают себе работы тех, кем восхищаются, копируют их и выставляют на всеобщее обозрение как свои собственные. В этой трагичной честности есть нечто трагично-печальное. Их признание в собственном поражении – неотъемлемая часть меланхолии, пронизывающей наше время.
– И поэтому они исполнены смысла?
– Можете сколько угодно насмехаться над моими художниками за их пассивность, за их нежелание искать себя в искусстве. Однако вы тоже не потрудились спросить себя, почему они выбрали именно этот путь. Ведь это, в конце концов, – сознательный выбор. Я бы сказала, жизненная позиция. Они намеренно отвергли декадентскую буржуазную живопись. Они открыто выражают свое презрение к той ауре, что окружает высокое искусство, ауре уникальности и бесценности, которая, если в ней разобраться, скорее имеет отношение к искусству как товару, нежели к искусству – как средству социального прогресса.
– То есть такому, что выставлено в вашей второй галерее?
– Разумеется. Надо же мне и моим щеночкам что-то кушать. В той второй галерее сосредоточена вся аура, и коллекционеры платят немалые деньги, чтобы перенести эту ауру в свои дома иди офисы. Здесь же, в Сохо, искусство – это не более чем объект. Оно намеренно низвергает устаревшее понятие культуры, которое принято так раболепно превозносить. Кстати, а почему бы и нет? Что в нашей культуре такого? С какой стати она заслужила такое к себе раболепное отношение? Чем нам гордиться? СПИДОМ? Нищетой? Насилием? Коррупцией? Алчностью? Атомной бомбой? Каждый денье Ближнего Востока приходят известия, предвещающие нашу гибель. Мало того что они там уничтожают самих себя, насилие способно в любой момент распространиться и дальше, дойти и до нас. Вот почему, пока в Иерусалиме льется кровь, сознательный художник не может позволить себе создавать на потребу буржуазии так называемые бесценные элитарные произведения.
Ультима достала розовую сигарету и выдохнула через тонкие ноздри клубы ароматного дыма. Казалось, она дожидалась, какой эффект произведет ее лекция. Возможно, она подозревала, что для того, чтобы переварить сказанное ею, потребуется время. В конце концов Ультима произнесла:
– Прошу вас, не принимайте мои слова за личное оскорбление. Уверяю вас, в искусстве всегда найдется место и для пейзажиста. Но перед тем как уйти отсюда, прошу вас, еще раз, и притом внимательно, взгляните на работы тех, о ком вы только что столь презрительно отозвались. Все они несут один и тот же смысл: «Мы признаем свое поражение. У нас нет шансов выйти победителями ни из противоборства с шедеврами прошлого, ни с рынком настоящего, ни с забвением будущего, но тем не менее мы здесь – посмотрите на нас». Есть в этом нечто столь горькое – и смелое, что я порой готова расплакаться.
– А-а-а, – отозвалась Эллен Черри. – Мне пора. Кажется, сейчас начнется гроза.
Спустившись вниз по кованой спиральной лестнице. Эллен Черри тем не менее задержалась у выставки минут на пятнадцать, кружась вместе с джиннами, которых Ультима Соммервель выпустила гулять на волю в своей галерее. А разве она сама не потерпела поражение в битве с искусством? Только кому она в этом призналась? Никому. Просто тихо, без лишнего шума сдала позиции. Так сказать, уползла, поджав хвост. И главное, ей в голову не пришло в художественной форме провозгласить свое поражение. Так что, возможно, Ультима и права – эти художники оказались гораздо честнее, чем она сама, гораздо мужественнее. Ведь чтобы объявить себя творческим банкротом, требуется мужество, и немалое. И вообще кто сказал, что для того, чтобы называться художником, якобы надо вечно что-то изобретать? Эллен Черри привыкла считать новизну непременным условием всякой значительной работы – словно то был некий закон. Но ведь, если разобраться, искусство не терпит законов. Именно в этом и секрет его притягательности. Именно это, как ей казалось, и ставит искусство выше жизни. По крайней мере делает его интереснее, чем жизнь.
Но с другой стороны, что интересного в том, если на холсте маслом изобразить схему подземки? Как тускло, как неинтересно, как банально, как убого, как глупо. Правда, если к этому приложить хотя бы чуточку зрительной игры…
Эллен Черри попробовала размазать фокус, но передумала. Нет, лучше разобраться с этим произведением на его условиях. Насколько она понимала, эти условия были социальными,