экзотическое, экстравагантное, удаленное от нас по времени, постороннее, даже потусторонне, вроде Вия, Наутилуса, Человека-невидимки или Робура-Завоевателя. Необходимо к тому же учитывать, что война вблизи не выглядит такой романтической, как изображенная спустя время в занимательной, сюжетной форме, когда мы комфортабельно читаем о ней или смотрим по телевидению, зная, что нам самим она ничем не грозит. Для нас война была прозой жизни. Отец часто бывал в отъезде, и случалось так, что надолго задерживался, оказавшись за постоянно перемещавшейся линией фронта. Это были дни тревожного ожидания. Нередко среди ночи на улице завязывалась перестрелка, трещали пулеметы, грохали взрывы гранат. Мы всей семьей в таких случаях ложились на пол (это когда жили на Борщаговской), ползком выбирались из дома и отсиживались в погребе, который находился напротив входа в нашу квартиру. Старуху соседку, жившую за стеной от нас, подстрелили в один из таких боев на улице. Долгое время она лежала с закрытым какой-то дерюжкой лицом у двери своей квартиры, вытянувшись поперек узкого прохода так, что попасть к себе домой мы могли, лишь перешагнув через ее труп. Время было зимнее. Учились мы во второй смене. Темнело рано. И весь день неизменно преследовала мысль, что придется, возвращаясь домой, прыгать в темноте через труп старухи. А мертвецов я ужасно боялся. Хоронить ее было некому, она была совсем одинокая. Наконец за нее взялись собаки. Только тогда ее похоронили. Кто, где и как — этого я уже не знаю. Впрочем, я мог бы порассказать истории и пострашней. Но в них нет ничего поучительного. Так что я уж помолчу лучше.
Все сочиняемое нами для “Журнала Икс” не являлось продуктом нашего собственного жизненного опыта, в силу чего и не представляло собой никакой литературной ценности. Мы и не обольщались на этот счет. Ни один из нас не мечтал в будущем стать писателем, и мы изводили массу времени совершенно, так сказать, бескорыстно, не ставя перед собой задачи овладения писательским мастерством с целью использования этого мастерства впоследствии ради так называемого “куска хлеба”. Для нас эти занятия были простой игрой. Нам нужно было во что-то играть, вот мы и придумали себе такую игру, без всяких расчетов и поползновений на какой бы то ни было “кусок”.
Думаю, что и мои занятия химией тоже в известной мере были игрой. Мы с Люсиком что-то познавали, делая свои опыты, но в то же время играли в химиков. Однако близилось время окончания школы. Пора было подумать о выборе жизненного пути. Кем быть? Куда идти? Для нас не было никаких сомнений в том, что идти надо в химики. Казалось, отними у нас надежду сделаться химиками, и мы на всю жизнь станем несчастными людьми, проклинающими все на свете, и самих себя в том числе.
В годы гражданской войны наиболее популярной личностью среди киевского населения был дурачок Вася. Свою популярность Вася завоевал тем, что круглый год, и летом и зимой, даже в самый лютый мороз, ходил без шапки и босиком. В сущности, он был помешанный, то есть душевнобольной. Хотя помешательство его было тихое, не представлявшее опасности для общества, Вася вел себя не особенно тихо. Опираясь на две клюки, которые держал в руках, он ковылял по улице на своих обмороженных, покрытых болячками ногах, сопровождаемый увязавшимися за ним ребятишками, и выкрикивал очередную сенсацию, укладывавшуюся обычно в короткую фразу, которую он непрестанно повторял:
“А Деникин наступает! А Деникин наступает!..”
Или:
“А Петлюра наступает! А Петлюра наступает!..”
И так далее, в этом же роде.
Неизвестно, на чем основывались эти широковещательные прорицания полоумного Васи — на какой- либо осведомленности или на распространявшихся среди населения слухах, — известно только, что они иногда сбывались, хотя при частой смене властей в ту пору это легко можно было объяснить совпадением.
В общем, так или иначе, даже в периоды относительного затишья в военных действиях, Вася служил постоянным напоминанием, что живем мы в неспокойное время и всегда можно ожидать какого-нибудь наступления…
Кончалась гражданская война.
Постепенно возвращались в города разбежавшиеся по деревням горожане.
Возвращались и учителя в школы.
И порядка в школе становилось больше.
И все больше спроса было с учеников.
И я увидел, что вовремя взялся за ум. Ко мне предъявляли больше требований. Но и я сам предъявлял больше требований к себе.
Я не рассказал, что сейчас же после революции наша частная гимназия перешла в государственную собственность и уже не называлась Стельмашенковской, а просто девятой гимназией. Всего до революции в Киеве было восемь государственных гимназий, и все они назывались по номерам: от первой по восьмую, а теперь к ним присоединилась еще и девятая. А потом, когда была образована единая трудовая школа, наша гимназия, как и все остальные, была переименована в трудовую школу-семилетку, номер сейчас уже не помню какой.
Теперь часто приходилось слышать, что нашим ребятам трудней учиться, чем прежним. Это не совсем так. В дореволюционной гимназии, помимо обязательных немецкого и французского языков, изучались еще церковнославянский, древнегреческий и латинский (то есть древнеримский) языки. Изучать эти так называемые мертвые языки было дело муторное, так как ни на минуту не оставляла мысль, что ни к чему учить языки, на которых говорили тысячу или две тысячи лет назад, а теперь уже никто и не говорит нигде. Многие не выдерживали постоянной зубрежки и уходили из гимназии, или их исключали за неуспеваемость. Русское правописание тогда было гораздо сложней теперешнего. Звук “е” обозначался тогда не только буквой “е”, но еще и буквой “ять”, которая писалась на манер твердого знака с палочкой впереди, но произносилась в точности так же, как буква “е”. И вот в одних словах нужно было писать “е”, а в других почему-то “ять”. И не было никакого правила, по которому можно было бы определить, какую букву нужно писать: “е” или “ять”. Слова, в которых писалась буква “ять”, нужно было просто запомнить, а их было столько же или почти столько, как и тех, в которых писалась буква “е”. Таким образом, в памяти надо было держать чуть ли не весь словарь. Вместо одной буквы “и” тоже было две, даже три, то есть “и” простое, как пишут теперь; кроме него, было “и с точкой”, как в немецком или французском языках, и еще буква “ижица”, похожая на перевернутую вверх ногами букву “л”. Кроме буквы “ф”, была еще “фита”. Произносилась она точно так же, как “ф”, но в некоторых словах почему-то нужно было писать “фиту”. И еще в конце каждого слова, кончавшегося твердой согласной, нужно было писать твердый знак.
Со всеми этими грамматическими излишествами покончила только революция. Советская власть сразу же отменила и букву “ять”, и “и с точкой”, и “фиту”, и “ижицу”, и твердый знак в конце слов. Многие грамматические правила были упрощены. Изучение церковнославянского языка, так же как древнегреческого и латинского, было отменено. Закон божий тоже был отменен. То есть упразднены были предметы, требовавшие не понимания, а одной лишь зубрежки, и в этом было огромное облегчение. Правда, тому, кто уж очень разленился или слишком отстал, все равно было трудно, но все-таки, как говорится, жить было можно. Как вспомнишь, бывало, что теперь уже не нужно ломать голову, какую букву писать, “е” или “ять”, так сразу на душе становилось легче.
Я не рассказал также, что, пока длилась война империалистическая, а потом гражданская, продукты и вообще все товары дорожали и дорожали. Разные торгаши, лавочники, спекулянты пользовались тем, что товаров было мало, и все время поднимали цены на них. Дошло до того, что коробка спичек, которая стоила копейку, стала продаваться за рубль, а потом и за сто рублей, а потом и за тысячу. Тысяча рублей была в те времена самая мелкая монета или, вернее сказать, самая мелкая купюра, и называлась она уже не “тысяча рублей”, а просто “кусок”. Если предмет стоил десять тысяч рублей, то говорили, что он стоит десять “кусков”, а если стоил сто тысяч рублей, говорили — сто “кусков”. Счет на “куски” держался, однако, недолго, так как цены росли с бешеной скоростью, и вместо тысяч рублей в ход пошли миллионы, которые называли “лимонами” для легкости, так сказать, произношения. Уже такие “мелкие” купюры, как тысяча рублей, и употреблять было нельзя, поскольку, чтобы уплатить за коробку спичек, скажем, миллион, потребовалась бы тысяча бумажек по тысяче рублей (каждый знает, что миллион — это тысяча тысяч). Отсчитать тысячу бумажек по тысяче рублей и не сбиться со счета было не такое простое дело. Эти бумажки не уместились бы ни в кошельке, ни в бумажнике, а разве что в саквояже или в мешке. Поэтому