«За спасение товарища в бою» дополняет картину. Высохшие дубовые листья обрамляют сияющий шлем. Ровный блеск глаз. Спокойное, выдубленное непогодой лицо. Центурион чеканным шагом идет ко мне. Резко и четко салютует.

— Легат! Тит Волтумий, старший центурион. Первый манипул второй когорты Семнадцатого легиона. Ждали вашего прибытия, легат. Со мной две декурии Семнадцатого Победоносного.

Вытягивается. Потрясающе! Настоящий солдат, не то что этот размякший декурион-ауксиларий.

— Вольно, центурион, — говорю я. — Что вы здесь делаете?

— Мне приказано проводить вас в расположение легиона. И обеспечить вашу безопасность.

— От кого? — спрашиваю я, хотя уже знаю ответ.

— От проклятых германцев. От проклятых, мать их так, германцев, легат.

* * *

Едем по Германии. Пейзаж уныл и однообразен: мокрая зелень, туман, из которого тут и там торчат стволы деревьев. Это сосны, они уродливы. Иногда встречаются маленькие деревеньки — они жалкие, дома-землянки. Люди в шкурах, заросшие и грубые, смотрят с каким-то неясным вызовом. Фери, снова вспоминаю я слово, выбранное Августом, — варвары, которых невозможно приручить, сделать цивилизованными. Мужчины-германцы все большого роста, крепкие и с наглыми глазами. В отличие от того, что я представлял по рассказам, бороды далеко не у всех, многие лица бреют.

По дороге останавливаемся в мансио — путевых станциях. Пока мулов кормят и поят, солдаты Волтумия едят и пьют — с виду разница невелика, разве что мулы ведут себя гораздо приличнее. Легионеры ржут без перерыва, подкалывают друг друга, громко кричат и ругаются. Центурион им не мешает, только иногда появляется — и тогда все затихают. Иногда Тит Волтумий устраивает учения. Встать, развернуться, поднять щиты. «Тестудо!» — орет он. Щиты с грохотом смыкаются в черепаху. Я смотрю.

Двигаемся дальше. Рогатки возвышаются над головами легионеров, как знамена. Когда идет дождь, солдаты натягивают пенулы, шерстяные плащи с капюшонами, шагают мокрые — шлемы, подвешенные на груди, блестят мокрым железом. Тит Волтумий топает вместе со всеми.

Шлепанье калиг по лужам.

В здешних местах дожди — обычное дело. Военная дорога, ведущая в Ализон, местами вытравлена водой до камней основы, поэтому гвозди на подошвах начинают звонко клацать по голому булыжнику. Клац. Клац. Клац!

Временами я думаю, что это происходит не со мной. Что это Луций, мой старший брат, едет в легион, чтобы сражаться с варварами. Что пламя, которое я вижу, когда закрываю глаза, пламя, сдирающее крышу с огромного здания, мне привиделось. Чернота вечера разорвана красным. Рев такой, что хочется закрыть уши. Огненные искры взлетают в небо. Пожар! Какие-то люди бегут с ведрами, пытаются заливать огонь. Мне хочется проснуться, но я не могу. Я чувствую, как жар опаляет мне лицо и ресницы. Я стою, и ветер, дергающий пламя за волосы, бросает мне в глаза клочья сажи.

Я просыпаюсь. Мерно скрипит повозка, сопит Тарквиний, прислонившись к стене, лицо его выглядит помятым, как древний пергамент, завитки бороды редкие и примяты. Старый раб Тарквиний был со мной с самого детства, значит, он должен помнить тот пожар. А я не помню. Я даже толком не помню, что именно горело — чей дом? — но помню бегущих людей, победно ревущее пламя… и рыжую кошку, кричащую с высоты чердака. Она не успела выбраться, а огонь вот-вот собирался оторвать крышу.

Иногда я чувствую себя той самой кошкой.

Я закрываю глаза. Повозка покачивается и скрипит на ходу. Глухо стучат солдатские калиги. Капли дождя барабанят по крыше над моей головой. Сырость такая, что, кажется, воздух можно пить. Он прохладный, медленно стекает по глотке и собирается в животе.

Стоит мне закрыть глаза, я вижу падающие балки, стены, разрушающиеся под своим весом. Огонь ревет, словно отец богов Кронос, проедающий себе путь сквозь время и собственных детей. Грохот. Я вздрагиваю. Последним усилием огонь, пляшущий рыжий великан — огромный непристойный мим, обнаженный в своем пламени, вздымает над головой балку и швыряет в черное небо. Она летит. Она совсем рядом. В последний момент я поднимаю голову и вижу, как кусок тлеющего по краям неба — красные угольки вспыхивают — падает на меня сверху…

Все. Темнота. И боль.

Я просыпаюсь. Тарквиний напротив меня совсем сполз с сиденья, из приоткрытого рта — несколько оставшихся зубов — свисает ниточка слюны. Он жалок. И трогателен, что странно. Именно он тогда, во время пожара… нет, не он.

Сырость. Я ежусь и плотнее натягиваю на себя шерстяное одеяло.

Воспоминания спутаны и дрожат, как отражение в темной воде. Вот бежит водомерка, оставляя за собой тонкие круги. Когда я открываю глаза, все становится белым. Потолок, свет вокруг, солнечное пятно на одеяле и на стене. Кувшин, стоящий возле кровати, на которой я лежу… Мне нравится его изогнутый глиняный бок. Бронзовая чашка… нет. Кувшин глиняный, правильно. А чашка — стеклянная. Из двери тянет свежестью, я чувствую дуновение ветерка на своем лице…

Но ничего не слышу. Меня пробирает озноб. Это словно холодная вода, в которую тебя окунают с головой. Я оглох. Заходит раб, видит, что я не сплю, и спешит скорее дать воды, наклоняет кувшин. Я смотрю, как льется прозрачная струя, дергается иногда и дрожит.

Беззвучно.

Мои руки забинтованы, запах вонючей желтой мази. Ожоги…

Идет июль.

Раб наливает воды и дает выпить. У него мягкие незагорелые руки домашнего раба. Чашка касается моих губ, гладкий край — я начинаю пить. Прохладная полутвердая вода с привкусом кипрского стекла. Она льется внутрь, заполняет пустоту и сухость, успокаивает меня. Я выглатываю воду — жадно, как теленок; кадык ходит вверх-вниз, словно рукоять насоса, которым качают воду вигилы — «бодрствующие», пожарные. Откидываюсь на подушки. И вдруг понимаю: я не слышал ничего, когда пил.

Не слышал стука, когда кувшин наклонялся и задевал стеклянный край чашки. Не слышал плеска льющейся воды, когда струя вздрагивала и наполняла чашку… Не слышал удара собственных зубов о край.

Я оглох. И тогда я закричал на раба — не слыша сам себя, не слыша ничего, кроме вот этого рокота внутри, нарастающего давления. Раб поднял глаза — синие — и выронил кувшин.

Он медленно падает. Я смыкаю веки, слышу, как барабанят капли по крыше повозки, — и вижу падающий кувшин. Воздух почти белый, пронизан солнечным светом. На боку кувшина — геометрический узор, я вижу насечки крест-накрест, с застывшей глиной по краям бороздок. Кувшин падает целую вечность…

Пока он падает, я открываю глаза и моргаю, веки слиплись. Дождь перестал, только с крыши повозки срываются отдельные капли, иногда — целые потоки капель. Топот солдатских калиг, шлепанье по мокрым камням. Военная дорога ведет от границы Белгики, от Могунтиакума, главной военной базы, тянется по просторам Германии, а дальше… дальше — город Ализон, резиденция Вара, и глухая варварская глушь, там стоят летним лагерем три германских легиона. В том числе Семнадцатый Морской.

Зябко. Сыро. Я кутаюсь в плащ, выглядываю из окна — мокрые камни, на обочине блестят лужи, слышу отдаленный смех и болтовню — легионеры развлекаются на ходу. Слышу чей-то резковатый насмешливый голос, опять хохот — кто-то взял на себя труд дать «мулам» если не хлеба, то хотя бы зрелищ. Какой молодец.

Тарквиний напротив меня совсем сполз на сиденье, глаза закрыты, старческая шея обнажена. Остальные рабы сидят в задней части повозки — только старику позволено ехать в комфорте.

Катон Старший писал: квирит, избавься от лишнего. Продай излишки зерна, масла; продай вино, что сделали твои рабы… Продай старого раба. Марк Порций Катон Старший — пример для настоящего римлянина. Марк Порций Катон Старший добродетелен и умерен, он бы продал Тарквиния давным-давно — когда у того только начали выпадать зубы. И плевать, что старик был со мной с детства — это все ерунда по сравнению с настоящей римской умеренностью. Старый раб — лишнее имущество, обременение, роскошь, а не что-то другое.

Воспоминания — тоже лишняя роскошь, по Катону Старшему. Впрочем, что-то подобное сейчас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату