Луций!
Здравствуй, брат.
Тебя хороним… Ничего?
Когда великий Гай Юлий Цезарь — ради лучшей подготовки зрелищ, ублажающих народ и радующих сердца граждан Рима, — уговорил знатных патрициев принимать в дома и обучать воинскому искусству гладиаторов, в семью Деметриев Целестов попали некоторые из них. Нумидиец Фессал был одним из тех десяти бойцов, что обучались владению оружием в доме моего отца.
Ему было тогда лет шестнадцать. Крутой парень. Он учился у тех же учителей, что давали уроки меча нам, сыновьям Луция Деметрия Целеста-старшего, ел наш хлеб, жил с нами — нет, не в пристройке для рабов, ему выделили отдельную комнатку в большом доме. Мы выросли вместе. Он был ненамного старше меня и на два года младше Луция, а маленького Квинта искусству меча обучал уже он сам, Фессал, ставший из гладиаторов учителем гимнастики и фехтования, а позже — верным спутником Квинта, нашего младшего. Нашего балбеса, как мы его называем.
Ростом Квинт вымахал на голову выше меня. Верзила. В отличие от нас с Луцием, темноволосых и коренастых, младший уродился светлым и высоким — в нашу мачеху, ставшую женой отца через год после смерти моей матери. Законы, не позволяющие женам, потерявшим мужей, долго оставаться вдовами — все ради блага Рима! — теперь заставили отца принять новую жену. Молодую и красивую — это ли не жертва на алтарь родины?
Думаю, с матерью Квинта отец был почти счастлив — хотя и недолго… В этом мире все в воле богов. И судьбы. Над судьбой даже боги не властны. Три сестры, три Парки, плетущие нить, — в их ножницах заключена жизнь и смерть. И вот они сошлись, два бронзовых лезвия. Щелк! И не стало нашего отца. Щелк! И не стало брата.
Луций! Ладно… молчу.
Рим. Огромный город, изнемогающий от жары. Центр мира, залитый мрамором, окутанный дымкой томящегося воздуха. Раскаленная волна накрыла твои дворцы и виллы, форумы и цирки, трущобы и храмы, раздробила в мраморную крошку твои гладкие кости, охватила твои горделивые строения душными объятьями. Мало жить в тебе, Рим. В тебе надо умирать. Ты ревнив и требователен к людям, залит потными распаренными телами рабов и блестящими смуглыми телами нумидийских рабынь. Да, Рим, я не люблю тебя. А ты не любишь меня. Но сегодня мы хороним моего брата, твоего сына и гражданина — мы хороним ум и доблесть, блеск глаз и остроту ума, мы хороним величие и честь. Мы хороним моего брата, Луция…
Так что терпи, Рим.
В путь по Фламиниевой дороге отправляется процессия. Мы спускаемся с Палатинского холма и выходим на Форум, рассекая толпы зевак. Они оборачиваются нам вслед. Идут за нами.
А мой брат шагает впереди. Вы знаете моего брата? Все знают моего старшего брата.
— Луций Деметрий Целест, — повторяет зазывала, — скончался!
Я слышу вой плакальщиц. В душном застывшем воздухе он висит, как нотка тошноты, как легкий запах помоев по утрам.
Они плачут по Луцию. А мне кажется, что это воют римские собаки.
…Когда тело брата привезли из Германии, забальзамированное и обложенное льдом для лучшей сохранности, я вызвал к себе лучшего мастера из тех, что делают тебя красивым после смерти.
— Речь, — напоминает зазывала вполголоса.
Я киваю. Я потратил на написание надгробной речи неделю и всю прошлую ночь. От недосыпа режет глаза, в животе растекается противная, липкая слабость. Распорядитель похорон поднимается на трибуну и дает сигнал флейтистам — ждите!
Тишина.
Пока я поднимаюсь по каменным ступеням, передо мной медленно вырастает тысячеликое лицо города. Форум, запруженный народом, — тысячи глаз смотрят на меня. Храмы и портики. Виллы и инсулы. Бани и таверны. Гордыня и мрамор.
Рим. Город, который не поддался бесчисленным ордам Ганнибала. Город, который с легкостью завоюет осел, груженный золотом.
Где-то там, на Палатинском холме, стареющий принцепс сидит в своем доме. Август не любит дворцы. Он их даже не строит.
Август подвержен приступам гнева. Однажды он заподозрил некоего гражданина в том, что тот соглядатай, и приказал заколоть его у себя на глазах. И гражданина закололи.
Добрый, мудрый, справедливый принцепс. Нет, нам не нужна Республика… Нам нужно, чтобы у правителя всегда было хорошее настроение.
— Ты приглашен на прием к цезарю, — говорит голос.
— Что? — Я поднимаю голову.
Передо мной стоит молодой вольноотпущенник, обычно принцепс делает таких, как он, чиновниками или порученцами.
— Цезарь зовет тебя в гости, благородный Гай Деметрий Целест.
Обращается как положено — уважительно. По имени моего отца. Но я все равно вздрагиваю.
— Твоя просьба удовлетворена, Деметрий Целест, — говорит вольноотпущенник негромко. — Цезарь примет тебя за два дня до августовских календ, после полудня. — И, не дожидаясь ответа, уходит.
Я говорю речь. Люди слушают. Кто-то даже плачет. Приятно.
Когда я устаю говорить, вступают флейты. Это тоже очень трогательно. Потом флейты стихают, и я продолжаю говорить. Слезы текут.
— …Умер мой брат дорогой, брат мой, навеки прощай! — заканчиваю я речь словами Гая Валерия Катулла, хорошего римского поэта, а не какого-нибудь изнеженного грека.
Все аплодируют.
После мы опять идем.
Ликторы в синих одеждах шествуют впереди процессии — их шестеро. Мой брат так и не стал консулом, не успел, но легатом… Легатом Семнадцатого легиона он был два года.
Синий — цвет смерти. Плечо болит от тяжести носилок. Ты и после смерти давишь на меня, брат.
Мы идем по улицам вслед за прихрамывающим архимимом — простите, он сейчас Луций, мой старший брат, и будет таким до момента, когда пламя взметнется над завернутым в саван телом и достигнет небес.
Факелы дрожат в руках рабов, пламя их едва заметно. Опаленные солнцем небеса плохо горят, думаю я. Даже пламени нечем дышать в этом проклятом городе. Сажа летит в стороны и медленно поднимается над головами. Невесомые черные лоскуты. Мой брат Луций неторопливо бредет в Аид, где его ждут отец и наша мать… обе матери. Наша и Квинта. Надеюсь, хоть там они все поделили…
Я вспоминаю, как вкладывал медяки в рот брата, и плачу. В смерти все равны. И последний бедняк, и первый сенатор исчезают в пламени, держа в зубах по медной монете в треть асса — для оплаты перевозчику…
Я поднимаю голову и слышу вой плакальщиц. Жара. Глотаю пересохшим ртом. Жажда. Когда я совсем готов упасть от изнеможения, я вижу Тарквиния, старого раба, несущего чашу. Я даже отсюда могу разглядеть ее запотевшие бока. Вода! Наконец-то. Не дойдя пары шагов, Тарквиний спотыкается и выплескивает воду к моим ногам.
Я смотрю, как влага впитывается в землю.
— Я отправлю тебя в пекарню, — говорю я. — Глупый никчемный старик!
В пекарню, где от мучной пыли слепнут глаза и нечем дышать. Тарквиний не протянет там и недели… Он поднимает седую голову, смотрит на меня. Я вижу слезы в его глазах. Даже так?
— Плачь, старик, — говорю я. Горло перехватывает. — Моего брата больше нет.
Проходит час. Мы стоим у погребального жертвенника. Огромная пирамида дров полита маслом и