растут несколько кривых старых дубов, мимо которых проходит довольно широкая сточная канава, окаймленная буйным кустарником. Короче говоря, царство запустения и тлена.

Року-тян пересекает пустырь по узкой тропинке, упира­ющейся в сточную канаву. В неподвижной, грязно-зеленой воде, переливающейся радужными пятнами нефти, плавают разбитые чашки, обломки палочек для еды, искореженные бидоны и прочий мусор; попадаются там нередко дохлые кошки и собаки. Зимой и летом над канавой стоит тяжкий, удушливый смрад.

Року-тян перепрыгивает через канаву. Здесь как бы про­ легает пограничная линия: восточный берег канавы принад­лежит соседнему оживленному кварталу, западный — нашей улице. Люди, живущие на разных ее сторонах, никогда не пересекают границу.

Нашу улицу населяет беднота, как говорится — голь перекатная, не имеющая постоянной работы. Это — рассад­ник преступлений. Кого здесь только не встретишь: быв­ших банкротов и взломщиков, бродяг, шулеров. Жители восточной стороны стараются даже случаем не заглядывать сюда, но не потому, что опасаются здешнего люда; скорее всего, наша улица и все мы, вместе взятые, кажемся им чуждым, неправдоподобным, а может, и вовсе несуществу­ющим миром.

Улица наша начинается сразу за упомянутыми уже мною тощими дубами. Всего-то она насчитывает семь длинных бараков да пять полуразвалившихся домиков, на вид почти неотличимых от сараев. Домишки поставлены беспорядоч­но: одни — прислонясь друг к другу крышами, другие — поодиночке, словно шарахаются в страхе прочь от соседей. А позади возвышается отвесная пятнадцатиметровая скала, на которой находится заросшее бамбуком и невидимое снизу кладбище храма Сэйгандзи. Огромная каменная скала всей своей массой нависла над нашей улицей, и притулившиеся к ней домишки кажутся поэтому еще более жал­ кими.

Детишки, играющие на пустыре, не обращают на Року-тяна никакого внимания. Не оборачиваются в его сторону и старики со старухами, которые здесь, на пустыре, вечно что-то разбирают, сушат и складывают. Для них Року-тян просто не существует, как не существуют и все остальные люди с восточной стороны канавы. Да и что в этом особен­ного: разве в обыденной нашей жизни мы постоянно не сталкиваемся с подобными же вещами? На людных улицах, в театрах, в кино, в учреждениях каждый из нас реально осознает существование другого человека после того лишь, как он вступает с нами в непосредственный контакт, а во всех остальных случаях мы, находясь друг с другом рядом, разобщены, словно выходцы из разных миров, и как бы не существуем в едином пространстве и времени.

— Ну вот, — говорит Року-тян коту. — Сейчас будет твой дом.

Он вступает в узкий, кривой закоулок, обставленный двухэтажными бараками. Правда, двухэтажными их можно назвать, скорее, условно: вторые этажи — это просто низкие чердаки, где и не выпрямишься даже во весь рост. Не только крыши с навесами, но и стены бараков угрожающе покосились. И кажется, будто одни дома безмолвно кланя­ются друг другу, а другие брезгливо отвернулись от них прочь.

Кот, спрыгнув на землю, быстро исчезает за полуоткры­той дверью. Дверь эту вовсе не приоткрывали им навстре­чу. Она застыла в таком положении с давних пор — теперь уж ее не отворить пошире и не захлопнуть.

—  Принимайте вашего Тору! — кричит Року-тян.

Тотчас же старая, не раз проклеенная бумагой перего­родка отодвигается на два- три дюйма в сторону, и из щели иыглядывает худощавое лицо мужчины лет пятидесяти. Это Хансукэ. Он озирается, словно высунувшийся из норки пугливый зверек.

—  А, это ты, Року-тян, — тихонько говорит Хансукэ. — Кота, значит, привел?

—  Ага!

—  Спасибо тебе за заботу, — улыбается Хансукэ, но на исякий случай перегородку дальше не отодвигает.

Року-тян снимает несуществующую фуражку и трет ладонью лоб.

—  Ну как, все молишься вечерами? — посерьезнев, спрашивает Хансукэ.

—  Что поделаешь, приходится, — отвечает Року-тян.

—  Да-а, нелегкая жизнь у твоей матушки, — вздыхает Хансукэ.

—  Нет-нет, не беспокойтесь, у нас все в порядке. Я ведь сам присматриваю за ней.

—  Что верно, то верно, — бормочет Хансукэ, смущенно отводя взгляд.

Року-тян поглаживает козырек несуществующей фор­менной фуражки.

—  А у вас как работа ладится? — спрашивает он у Хан­сукэ.

—  Да помаленьку, — отвечает Хансукэ, пряча улыб­ку. — Не скажу, чтобы все шло гладко, но и жаловаться не на что.

—  Та-ак, — солидно тянет Року-тян.

Из-за спины Хансукэ выглядывает Тора. Он смотрит на Року-тяна и широко разевает пасть. Наверное, хочет мяук­нуть, но не получается. И кот исчезает за спиной Хансукэ.

—  Вот, значит, какие дела, — бормочет Хансукэ, поти­рая пальцем нос. И, словно подчиняясь этому понятному только им обоим знаку, Року-тян нахлобучивает фуражку, машет на прощание рукой и уходит.

—  Спасибо тебе! — кричит ему вслед Хансукэ. — Кла­няйся матушке.

Вечером, закончив приготовления ко сну, О-Куни и Року-тян садятся перед домашним алтарем. Мерцает лампа, и ароматный дымок вьется над курительной палочкой. О-Куни берет в руки маленький плоский барабан. Опере­жая мать, Року-тян кланяется перед алтарем.

—  Наммё-рэнгё! — Року-тян доверчив и прост, словно бог и впрямь находится здесь, в алтаре. — Прости меня, боженька, за то, что всегда прошу тебя об одном и том же. Пошли бедной моей матушке разум! Наммё-рэнгё!

Мать ударяет в барабан и начинает молитву. Но вдруг Року-тян прерывает ее и, кланяясь перед алта­рем, говорит:

—  И дядя Хансукэ, у которого живет кот Тора, тоже тревожится о здоровье матушки.

О-Куни отодвигает барабан и, недоумевая, глядит на Року-тяна. Мальчик качает головой и говорит, чтобы успо­коить ее:

—  Не волнуйся, матушка! Волнение — самый страшный яд для головы. Все хорошо, матушка! Все будет в порядке!

О-Куни снова поворачивается к алтарю и, несильно уда­ряя в барабан, продолжает молитву...

Дом с бассейном

Июньским дождливым вечером отец и сын брели по мокрой улице. Отцу на вид было лет сорок, мальчику   — шесть или семь. Пожалуй, он был слишком мал и худ даже для шестилетнего, но, если судить но их разговору с отцом, ему можно было дать и немного больше.

Одеты они были в обноски, на ногах — разбитые гэта[65]. Одежда их давно утратила первоначальный вид, и невоз­можно было определить, чем она была поначалу: кимоно ни на подкладке или ватником. Глядя на свалявшиеся, давно не стриженные волосы и худые, землистые лица, мужчину и мальчика можно было принять за обычных уличных нищих, да и жизнь их мало чем отличалась от нищенской.

Но имелось все-таки в самой сути их бытия нечто такое, что выделяло отца и сына из среды уличных бродяг. И пусть чужие люди из милости давали им еду и одежду, а жильем им служила жалкая лачуга, походившая на собачью конуру, мо все же они никогда не сидели на обочине дороги и не канючили, прося подаяние. Если на улицах женщины подавали мальчугану милостыню, он кланялся и благодарил их. Но сам никогда ничего не просил и, в общем, почти не отли­чался от всех прочих детей. И конечно, отец и сын не были похожи на обычных нищих еще и потому, что вели между собой нескончаемые беседы.

В тот вечер, бредя по улице и не имея даже зонта, чтобы укрыться от назойливого дождя, они говорили о собствен­ном доме, который собирались когда-нибудь построить.

—  Хорошо бы поставить его на вершине холма, — рас­суждает отец. — Японцы испокон веку строят дома в низи­нах: где-нибудь у подножия горы, в лощине или между хол­мами.

—  Ага, верно, — задумчиво вторит ему мальчик, кивая головой. — Когда мы были в Иокогаме, я заметил: волоса­тые[66] всегда строят дома на вершинах холмов или на скло­нах, а японцы — внизу, в долинах.

—  Ну, на это есть свои причины, — продолжает отец. — В Японии часто бывают землетрясения и тайфуны. Дере­вянным домам нелегко устоять перед ними, и поэтому для застройки японцы выбирают защищенные от ветра низины, где не так велик риск пострадать от стихийных бедствий. Но дело не только в этом. Японцы крайне чувствительны к контрастам света и тени и прямому освещению всегда предпочитают скрытое, а залитым светом пространствам— помещения, где свет рассеивается экраном. В повседневной жизни они избегают слишком ярких красок и склонны, напротив, к красоте неброской, спокойной. Вот почему япон­цы никак не могут привыкнуть к шумной жизни в камен­ных домах, где не надо у входа снимать ботинки. Не мо­гут — и все тут!

—  Угу-у, — задумчиво тянет мальчик, склонив голову набок, — мне тоже не нравятся каменные дома, очень уж в них холодно. Нет, не люблю дома из камня.

—  Да, но такая точка зрения тоже не во всем справедли­ва, — словно колеблясь, продолжает отец. — Не спорю, японцам больше по душе деревянные дома, но, когда всю жизнь проводишь в жилищах из дерева, глины и бумаги, это постепенно начинает отражаться и на характере людей, да и всей нации в целом, человек со временем утрачивает силу и душевную стойкость.

Тут отец пускается в рассуждения о характере европей­цев и американцев. Послушать его — все их творческие спо­собности, вся сила коренятся в их образе жизни: они живут в домах из камня, железа и бетона, едят за столами, не сни­мая при этом ботинок, закатывают то и дело шикарные банкеты...

Мальчик внимательно прислушивается к каждому слову отца, кивает головой, когда следует выразить свое согла­сие, иногда вздыхает и охает. Отец разговаривает с сыном как с равным, и мальчик внимает ему вовсе не так, как это обычно делают дети. Так уж у них заведено. И, слушая их, можно

Вы читаете Красная Борода
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×