один бедняк, не имевший ничего, кроме шишки под носом, увидел, что можно разменивать, раздобыл себе рубль и тоже стал менять. Когда у одного сверкнет копейка, другому кажется, рубль горит.
И тут же двадцать таких же богачей, все богатство которых состояло в том, что они имели слюну и они ее непрерывно глотали, присоединились к ним. Он меняет, и рядом с ним все меняют. Сколько нищих, столько менял. А чем им еще быть? Генерал-губернаторами? И скоро на ярмарке не осталось ни одного еврея, у которого был бы целый рубль, у всех гроши, и все хотят разменять.
Он делал уксус и сох, будто пил этот уксус, и продавал дрожжи и опухал, пока продавал пачку; разносил по домам синьку и синел, пока упрашивал купить кружок.
И за что бы он ни брался, все уплывало из его рук, что бы ни придумал — перехватывали; что бы съесть ни хотел, вырывали изо рта. Городовые гнались за ним, как за бешеной собакой; ростовщики ему горло перегрызали, и всегда и везде был он кругом виноват.
— Нет! — сказал он. — В этом городе нет мне счастья: только захочется какой-нибудь черепице упасть с крыши, и я оказываюсь тут же внизу, и она летит прямо на меня; к чему я ни притрагиваюсь, все в прах рассыпается, будь это даже железо. Если бы я саванами стал торговать, люди, наверное, перестали бы умирать…
Еврей купил лошадь, уложил на нее подушки, усадил детей и пошел прощаться со своим домиком.
Еврейский домик! Весь ты перекосился и наполовину зарылся в землю, будто время молотом ударило по твоей крыше; окна твои — глаза заплаканные, крыша твоя — решето, чтобы видел еврей небо, где Бог его! Стены мохом поросли. На улице ветер — в доме гаснут свечи; на улице дождь — в доме дождь еще сильнее; на улице уже сухо, уже светит солнце, а в доме все еще дождь.
Он стоял посреди пустого домика, где он родился и дети его родились.
Уже ржала под окном лошадь и дети кричали: „Вье! Вье!' А он все стоял и в последний раз выплакивал в этом доме свое сердце. Если бы собака лизнула это сердце, она бы с ума сошла от горя.
И вдруг — то ли кажется ему, то ли видит он на самом деле: само несчастье, стуча костылями, отплясывает в углу с еврейской торбой на плечах.
— Чего ты пляшешь, чего ты радуешься?
— Как мне не плясать, как мне не радоваться, когда всю жизнь я ходило за, тобой пешком, а теперь поеду на лошади…
— Это рассказываю вам я, Урия, которому захотелось поплакать. И мне вы можете поверить. А если не верите, то вот перед вами этот еврей — я, реб Урия, переживший большую историю со всеми маленькими историями, которые вливаются в нее, как маленькие речки вливаются в большую реку…
— По этому поводу я расскажу вам сказку, — сказал появившийся из темноты Иекеле, у которого всегда и по всякому поводу была сказка. И, держа в пальцах понюшку табака так, чтобы ее можно было в любую минуту понюхать, Иекеле начал сказку о Стране Счастья.
— И все там из сахара! — воскликнул Иекеле. — Земля — как белая скатерть, и дома — как сладкие игрушки. Даже свисток у Бульбы, — потому что там, как и во всякой стране, есть свой Бульба, — свисток этот тоже из сахара. И стоит Бульбе сунуть свисток в зубы, сахар тает, и Бульба только пучит глаза, а люди, зная, что вся сила Бульбы в свистке, не боятся его и проходят мимо, даже маленькие мальчики смеются над ним.
Теперь я вас спрашиваю: когда вокруг сахар, море сладкое или горькое? Сладкое, отвечаю я вам, море сладкое, и туманы сладкие, и птицы, пролетая над туманом, тоже становятся сладкими. Вы ловите птицу, а у птицы вместо сердца изюминка.
А по улице бегут лошадки из пряничного теста: только одни посыпаны маком, другие корицей, третьи абрикосовыми косточками. Вы идете по улице, сосете свой палец и вдруг кричите: тпру! Выбираете, какая вам больше нравится, отламываете ногу и кушаете. А у лошадки сейчас же вырастает новая нога. Она на вас даже не посмотрит, стукнет копытом и понесется дальше.
На всех площадях золотые пушки, те пушки стреляют орехами; только раздается выстрел, женщины и дети бегут собирать орехи и кричат: „Стреляйте, стреляйте день и ночь!'
Когда ветер нагонит тучи, все выглядывают из окон и спорят, что это за тучи. И если сыплется сахар, все закрывают окна и говорят: „Какая плохая погода!' А старики идут в синагогу и, стуча в грудь, спрашивают Бога: „За что ты нас наказываешь?' Но если сыплется соль, все с криками радости выбегают на улицу, выкатывают бочки, выносят тазы и кастрюли и говорят: „Как должны быть счастливы жители той страны, где соли больше, чем сахара, и уксуса больше, чем меда'.
Когда курица несется, дети стоят вокруг нее и все время поднимают курицу: что она снесла? И если золотое яичко, с плачем бегут к маме: „Опять наша курица снесла золотое яичко'. „Надо ее зарезать на кисло-сладкое, хоть и не делают из курицы кисло-сладкое, — отвечает мама, — а из нее сделать, чтобы знала. А то опять снесет золотое яичко'. „И петуха надо зарезать, — говорит мама и кричит петуху: — Разбойник! Это ты виноват!' „Посмотрите, пожалуйста, — говорит она соседкам, — как высоко он поднял свою красную шляпу, как ножку выставил и шпорами тренькает. Нет, ты яичко для яичницы принеси!'
На высоких деревьях растут золотые монеты, и лишь коснется их солнечный луч, всю страну заливает солнечным светом, и только поэтому терпят там золотые монеты.
А по всей стране на верблюде разъезжает старик в высокой шапке и показывает бутылочку со слезами: „Это сто лет назад один человек плакал в этой стране…'
Над горой, где кузня Давида, вдруг вспыхнуло пламя и осветило облака. На фоне неба появился Ездра в широкополой соломенной шляпе, катя кому-то в гости высокое колесо. И мне показалось, что это и есть то самое колесо, которое, если толкнуть так, чтобы оно, перепрыгивая через горы и перелетая через моря- океаны, обогнуло бы всю землю, то вернулось бы назад, на эту улицу, запыленное пылью земли, но без единой трещины и со скрипом, будто его только что выкатили из кузни.
— А! Ты уже прибыл заказать нам дышло? — спросил Ездра. — Какие же тебе пароконные дышла? У тебя пароход с двумя трубами?
— Ездра, возьмите меня к себе, — сказал я, — я знаю, где „а' и где „б', и буду вам письма писать.
Ездра молча взял меня за руку, и мы вместе покатили колесо. Могучая тень Ездры, пересекавшая всю улицу, и маленькая моя тень, как тень кошки, двигались в лунном свете за круглой тенью колеса.
Мимо синагоги. В широких окнах ее большие и белые лица евреев, все еще шептавших, все еще спрашивавших о чем-то Бога, как и утром, как вчера, как тысячу лет назад: вот так, с белыми лицами, над книгами, некогда тоже белыми, а теперь почерневшими от слез, сколько надо было плакать, чтобы книги почернели?
Мимо желтого дома приюта с решетками на окнах. Из окон его стриженые мальчики провожали нас такими взглядами, будто просили, чтобы и их увезли отсюда на колесе.
А вот уже и сумасшедший дом с двумя трубами, стоявший как знак того, что здесь конец местечку. Сумасшедшие старички в полосатых подштанниках и сумасшедшие старушки в желтых кофтах, держась за решетку железной ограды, внимательно смотрели, как в лунном свете катится колесо.
А за оградой безумного дома только кладбище, закрытое, как и все кладбища, деревьями, словно смерть, выказывая свою скромность, не хочет напоминать живым, что она их ждет.
На стук колеса по мостовой выглянул одноглазый кладбищенский еврей в засаленном халате, пахнущем смертью. Но, увидев великана и маленького мальчика, шагавших вслед за колесом, в испуге закрыл единственный глаз.
Вот и мраморный домик, построенный господином Дыхесом для себя и жены своей и детей, которые еще не родились, чтобы и после смерти, когда Дыхес уже не будет икать, быть все-таки на самом почетном месте, вызывая зависть всех, и особенно господина Козляка.
Здесь, в стороне от дороги, в широколиственной сени кладбищенских каштанов, стояла высокая бричка на трех колесах; четвертое колесо, как подбитая птица, валялось в пыли. В зеленом лунном свете паслись распряженные кони, которые казались тоже зелеными. Человек в белой свитке и лакированном картузе, с рыжими усами поднялся нам навстречу.
Это был Самсон — сын бабушки Менихи. Я узнал его.
Когда колесо было закреплено и кони запряжены, Самсон сел, свистнул, и бричка покатила по дороге среди высоких тополей, стоявших, будто часовые в серебряных шапках, и в эту ночь казавшейся мне дорогой в Страну Счастья.
Мы пошли домой, но уже не прежним путем, а кругом: через уснувшее местечко и странно-пустынную