светиться.
Наконец раздался двойной стук ручника, и дед наклонил его на сторону, – значит, «шабаш, довольно». Тимофейка повернул к двери заросшее шерстью лицо, повел мохнатыми бровями и уставился на вошедших.
– Ну, чего прибежали? Разве не наказывал я не звать меня на сход? Чего я со своим угольем в бороде и паленой рожей буду там говорить? Чего надо?
– По делу поговорить пришли.
– Тогда погодите еще, чтоб железо не спалить. Сперва я его закончу. – Тимофейка снял шапку, заблестела его потная лысина. Он бросил косой взгляд на крестьян, отвернулся, опять нахлобучил шапку и полез с большими клещами в горн. Тимофейка разгреб раскаленные угли, покрытые спекшейся коркой, сунул в жар кусок железа и присыпал сверху углями.
– Касьян, давай слабое дутье.
Молотобоец Касьян, сирота, приемыш деда, еще тяжело дыша, стал равномерно то тянуть, то отпускать веревку большого кожаного меха, прикрепленного сбоку возле горна. То тяжелый груз тянул мех вниз, то Касьян веревкой подтягивал мех кверху, и от этого сильная струя воздуха с сиплым равномерным свистом вырывалась из отверстия меха – «сопла», которое трубкой вдувало воздух в «гнездо».[20]
Повернувшись к вошедшим, покрывая громкое дыхание меха, Тимофейка кричал:
– Пришли бы вы завтра поутру, сейчас мне недосуг!
Вошедшие тоже изо всех сил кричали:
– Тимофей Савич, дай слово сказать!
От постоянного шума мехов и ударов по наковальне дед был туговат на ухо и плохо различал, что ему говорили.
Железо, вложенное в горн, сначала покраснело, потом забелело и наконец ослепительно засверкало, отбрасывая маленькие светящиеся звездочки.
– Кувалду! – крикнул Тимофейка и клещами перенес прыскающий искрами, блестящий кусок железа на чугунную наковальню с выдвинутым вперед рогом.
Касьян схватил кувалду и занес над головой.
– Ровнее бей, не криви! Целься в середину! – кричал дед.
Железо потухало, серело, теряло красную окраску. Из небольшой чурки, растянутое и измененное ударами кувалды, оно превратилось в заостренный сошник. Дед в последний раз отрывисто стукнул ручником, повернул его набок, и Касьян опустил кувалду на черную землю.
– Ты чего сковал? Сошник? Не время – теперь другое нужно. Ты знаешь, что повальный сход решил: за топоры взяться. Ты с нами или хоронишься?
Дед тряхнул головой. Он засопел и закричал хрипло:
– Этими руками я разнес бы по бревнышку все гнездо дворянское! Они сына моего Тимошу запороли, и кат Силантий усердствовал. Другого сына, Митьку, ни за что в железы заклепали и в солдаты угнали. Где он теперь скитается? С кем же я буду: с вами или с ними?
– Ты вот сошники куешь, а теперь топоры надо заваривать.
– Ужо заварю, – сказал дед и быстро залопотал непонятные слова, старинные, чудные. Он был выходец из Чудь-палы,[21] где жила чудь белоглазая. И когда сердился или выпивал лишнее, то начинал говорить на своем прадедовском языке.
– Ну, Касьян, раздувай мехи. Сейчас из сошника топор заварим. – И Тимофейка схватил сошник клещами и сунул обратно в раскаленные угли горна.
6. УПУСТИШЬ ОГОНЬ – НЕ ПОТУШИШЬ
Феопомпий, почесывая поясницу, неохотно шагал из усадьбы, останавливался и обдумывал, как ему идти к мужикам и убедить их покориться господскому приказу. «Да и где их, окаянных, найдешь теперь? – бормотал он. – Еще наставят колотушек». Для бодрости он зашел в свой домишко близ деревянной церкви, выпил из баклажки полынной настойки, посидел, помолился, вздремнул, сидя на скамье, и уже стало темнеть, когда он вышел с черного крыльца и, слегка пошатываясь, зашагал через могилки.
«Обойду кругом, проберусь конопляником и выйду позади мыльни к кузне, а там кустами уже недалече пройти к поскотине. Помоги мне, хранитель мой и богомолец, отче праведный Феопомпий, иже на столбе спасашеся». Неожиданно он наткнулся на бревна и колья, загородившие знакомую тропу.
– Кто тут столько леса наворотил? – проворчал он и хотел было пролезть через бревна, но из-за них показались сначала навозные вилы, а потом лохматая шапка и знакомое лицо Харьки Ипатова.
– Не ходи сюда, Феопомпий, заворачивай назад. – И вилы уставились в грудь дьячка.
– Ты почто это смрадные вилы тычешь в перси духовного сана? – воскликнул гневно Феопомпий.
– Теперь нам не до сана, и ты сюда не заглядывай! – ответил Харька. – Мы бунтуем.
У Феопомпия вдруг ноги подкосились и, как он потом говорил, «от таких злодейских слов внутри, во чреве, точно ставило[22] оторвалось».
– Бунтуете?.. Как мог ты изречь словеса такие греховные? Это кто же это «мы»? Сколько вас?
– А все пеньковские бунтуем, да и другие деревни встают за нас, потому, говорят, бояре правду в болоте закопали. А ты, Феопомпий, как – с нами или за хозяйскую ручку потянешь?
Но ответа не последовало. Феопомпий повернулся и, подняв полы широких одежд своих, пустился бежать обратно к усадьбе. Меренков стоял на крыльце.