на шлемах, и, звеня золотыми колючками на каблуках, хвастают, топорщатся, а сами галдят, как гуси. Они кричат, что их бог не допустит вторжения монгольских орд. Ведь у каждого вельможи имеется полтора-два десятка нарядных воинов, отлично вооруженных. А все они ссорятся и до сих пор не сумели соединиться в одно сильное войско, так как не сговорились, кого выбрать главным начальником, – каждый у них хочет быть главным.
– А как они тебя встретят, хан Нохай? Тоже приготовят угощение?
– Нет! Услышав о нашем приближении, все военачальники умчатся в свои каменные замки и запрутся там, надеясь, что мы не сумеем проломать их зубчатые стены.
Что же молчит Бату-хан? Все ожидали его решения. Казалось несомненным, что после слов Нохая Саин-хан прикажет немедленно двинуться на Тригестум всему своему войску. Но он ни на кого не смотрел, и по лицу его иногда пробегала тень, точно он был чем-то недоволен.
Наконец Бату-хан сказал:
– Слова отчаянного Иесун Нохая согрели мое сердце. Он и не мог сказать по-иному. Но главная наша задача состоит не в том, чтобы брать город за городом, а в том, чтобы прочно укрепить великое Монгольское царство, которое уже необычайно широко раздвинуло свои границы и будет опираться на два крайних моря: на море китайцев, откуда солнце ежедневно встает и расправляет крылья, и на «последнее море», где солнце ежедневно расплавляется и тает. Как же нам поступить сейчас? От моего повеления зависит весь дальнейший успех нашего похода. Перед каждой решительной битвой нужно предположить, что противник очень умен и сделает самое важное и полезное, чтобы добиться победы.
Все молча переглянулись.
– Думая так, мы должны действовать с крайней осторожностью, подходя к Тригестуму, – продолжал Бату. – И я еще подожду немного: прежде всего мне важно узнать волю неба. Пусть всеведущие шаманы прибегут сюда, помолятся и мне объявят волю бога войны Сульдэ и других богов небожителей.
– Ты можешь услышать сейчас камлание[61] нашего лучшего, опытного шамана, – сказал Субудай-багатур. – Он приехал с нашей далекой родины, с Хангайских гор, и уже находится совсем близко, в моем обозе. Я пошлю нукера за ним, и еще сегодня вечером при свете костров он будет молиться и петь перед тобою наши родные степные песни.
Вечером в просторной пещере под нависшей скалой был разведен костер. Монгольские ханы расположились вдоль стен. Простые воины оставались снаружи близ коней.
Начиналась буря. Вспышки молний и раскаты грома следовали не переставая. При каждой вспышке на мгновенье освещалась внутренность пещеры, и ясно видны были монголы, тесно прижавшиеся друг к другу.
Ни о каком движении вперед в ближайший день нельзя было и думать: потоки воды стремительно скатывались с гор, набухали в ущельях, сдвигали огромные камни. В такое время все монголы старались укрыться под защитой скал и завидовали счастливцам, собравшимся возле Бату-хана в пещере.
Вошедший тургауд доложил, что он привез знаменитого улигерчи – певца монгольских воинских былин Буру-Джихура, который хочет передать великому Саин-хану привет от всех степных родичей джихангира. Тот милостиво сказал:
– Пускай он нам споет, пока буря свирепствует, а на рассвете, быть может, она утихнет, и мы двинемся дальше.
Нукер подбросил в костер охапку бурьяна. Отсыревшие ветки трещали и плохо горели. Густой дым стлался над головами сидящих и медленно выплывал наружу.
– Вот он! – зашептали все. – Вот улигерчи и шаман Буру-Джихур!
В пещеру вошел монгол в промокшей одежде, старый, с двумя длинными седыми прядями волос, падавшими с висков на плечи. Он держал в руках плоский кожаный мешок со струнным инструментом, а тургауд тащил на плече его переметные сумы.
Сидевшие раздвинулись, и Буру-Джихур грузно втиснулся между ними. Из-под нависших мохнатых бровей смотрели точно всегда удивленные и ласковые глаза, казавшиеся особенно светлыми на темно- бронзовом лице с клочками седых волос.
Он вытащил из мешка инструмент, и его крючковатые пальцы быстро забегали по струнам, наполняя пещеру красивыми переливами стонущих звуков. Он стал оглядываться, осматривая поочередно всех сидящих, и его внимание привлек один. Он отличался от других уверенным взглядом и тем, что над его шлемом поднимался пучок длинных черных орлиных перьев. Улигерчи посмотрел вопросительно на окружающих, потом на монгола с перьями, и все сидевшие утвердительно закивали головами. Буру-Джихур старческим, немного сиплым, но задушевным голосом затянул длинную ноту. Эта нота дрожала, то повышаясь, то понижаясь, а певец, не переводя дыхания, все тянул, и слушатели удивлялись, откуда у него такая сила и столько воздуха в груди. Наконец он со стоном оборвал ее. Тогда монгол с перьями спросил, не резким голосом приказания, а слегка нараспев, как обычно певцы рассказывают сказки про подвиги багатуров:
– Скажи нам, почтенный гость, дивный седовласый улигерчи, где твоя далекая родина? Как твое славное имя? В ком тебе нужда, к кому далекие, чужедальние помыслы? Говори все и, не утаивая, рассказывай.
Улигерчи снова запел, так же тягуче, под переборы струн:
– Здравствуй, милое дитя мое! Узнаю тебя по могучим плечам, по широким твоим крыльям. Ты отрада людей! Ты черно-пегий барс, бродящий с грозным рыканьем по хребтам черной горы Хангай! Ты сердце всего народа, дорогой сын мой! Ты одинокий сивый коршун, с клекотом носящийся над вершиной горы! Твоя прекрасная держава ханская окрепла, как яшмовая скала. Все твои многочисленные подданные начали наслаждаться высшим счастьем. Буду и я к тебе приезжать в год три раза.
– Приезжай и каждый раз пой нам песню о том, как живет великий монгольский народ, какие у него скорби, какие радости!
Старик певец ответил:
– Какие у нас могут быть радости? Нельзя наслаждаться, когда над нами навис злобствующий враг- неприятель. Нельзя наслаждаться, когда рядом поднимаются зловредные препятствия. Все беспокоятся, как ты справишься с врагом? Тут вот, на заход солнца, живут, говорят, злобные мангусы. Изобильны они всем, а видом отвратительны. Отправился ты овладеть их стадами и табунами и народом – подданными. Про тебя