Их заметили с берега, и цыгана спасли.
И никто не мог ни в чём обвинить молодого Александра. У него сломалось весло, он не был виноват; а беда подстерегала Леонарду.
Эту историю рассказал мне сам Александр, в крепости Акерхус, где он сидел за насилие.
Среди животных
Я не знаю, где ещё есть такое множество птиц и животных, как в родных местах, в Нурланне. Я уж не говорю о разных обыкновенных морских птицах, о моржах, о рыбах, — нет, я беру лишь более редкостных, например, орлов, лебедей, горностаев, медведей. Всех их я видел, ещё будучи ребёнком.
Родные леса в известные времена прямо трещали от птичьих голосов. Весною и летом на утёсах токовали тетерева, зимою кричала куропатка внизу по болотам; и из-за их шума во дворах почти не было слышно человеческой речи.
Да, так было в ту пору.
Года два назад я приехал домой после двадцатипятилетнего отсутствия и спросил о тетеревах и куропатках. О, нет, их пения уже не слышно больше в лесах! Птицы как будто покинули то место, когда дома не стало детей. А так как на всём большом острове никогда не бывало англичанина с ружьём, то следовательно птицы не перевелись, а просто выселились.
Мы, дети, целые дни проводили в хлеву и конюшне, окружая скотину всякими заботами. С некоторыми из коров мы были ровесниками, овцы и козы появились на свет уже при нас. На наших глазах они вырастали, становились с каждым годом больше и больше; наконец они делались настолько взрослыми и большими, что на них надевали колокольчики. Мы потратили много заработанных мелких денег на покупку колокольчиков для овец и коз. И летом в лесу разнообразные тоны этих маленьких колокольчиков чудесно перемешивались с густыми звуками тех колокольцев, что надевались на коров.
Я никогда не позабуду, как мне пришлось умертвить нашу старую кошку. Нам везло. Наши кошки жили подолгу, и в доме у нас постоянно бывал древний кот, который, из-за яростных драк, обыкновенно ходил весь в ранах и царапинах. И вот наш кот заболел, опаршивел и сделался опасным товарищем для нас, детей; мне нужно было его умертвить. Мне поручено это было не потому, что я был старшим из мальчиков — нет, старшим я не был. Но так как мать ко мне обратилась со страшной таинственностью, то я не хотел ей отказать — я-таки покажу себя молодцом. И после такого подвига я, как никак, приобрету славу.
Топить я его не хотел. Потому что чем же кот будет тогда дышать, думал я. Я решил задушить его. Мне, вероятно, было тогда лет девять-десять, и кот был в том же возрасте, так что от меня требовалось громадное мужество. Я взял его с собою в кладовую. Здесь я привязал конец верёвки за большой железный крюк, сделал посредине петлю и всунул туда шею кота. Затем я начал затягивать петлю. Мне никогда не доводилось видеть больную кошку такою бодрою. Она ничего не сказала значительного и не жаловалась на меня, но уже сразу страшно зафыркала. Я похолодел от ужаса. Потом она начала швыряться кругом верёвки вниз, высоко вверх и в стороны; раз же она достала меня своими когтями и порядочно царапнула. Хорошо ещё, что верёвка была достаточно длинна, и я, отодвигаясь мало-помалу, схватил её наконец за самый кончик и тянул изо всей мочи. Кошка продолжала свои необычайные кувырканья, то вытягиваясь в длину веревки, то стоя на веревке вниз головой и вытянув задние ноги непостижимо высоко. Я начал разговаривать с ней, как обыкновенно говорят с лошадью, упрашивая её успокоиться; но она, вероятно, уже не могла меня слышать.
Мы с ней бешено боролись ещё минут пять; наконец кошка сделала последний прыжок высоко вверх по веревке, потом вся съёжилась в воздухе и повисла. Она повисла так спокойно. Я знал, что кошки живучи, и не отпускал веревку ещё минут пять. У меня так дрожали ноги, что ничего не стоило меня сдунуть с ног.
Кошка была мертва, и я пожинал лавры среди моих товарищей. Потому что я совершил незаурядное деяние — я задушил кошку вот этими самыми руками, говорил я. А если бы кому пришло в голову спросить, не царапалась ли она, я мог бы показать угрожающую жизни царапину на руке и убедить кого угодно. Но до самого сегодняшнего дня люди не были посвящены в мою тайну, как собственно лишил я кошку жизни.
Мы не держали дома собаки, так что зайцы, бывало, зимою подходили к самым дверям дома. Мы стояли тогда, не шелохнувшись, и, чтобы ободрить их, щёлкали языком, потому что мы знали, что они бывали голодны. Но нам ни разу не удалось подойти к им настолько близко, чтобы дать им что-нибудь. Поэтому нам ничего другого не оставалось, как где-нибудь спрятаться и молиться Богу за зайцев. Что касается меня, то я научился этому у моего старшего брата Ганса; но никто из нас не хотел признаться, что мы делаем нечто подобное.
Зимой по дороге пробегало много бродячих собак. Мы знали всех их далеко кругом; но порою случалось, что пробегали собаки, которых мы не знали, так далеко они были; в этом случае очень часто они были совершенно изнурены. Если мы заговаривали с ними, они останавливались и ложились, не желая идти дальше.
В кладовой мы могли достать только две вещи: флатбрё [Флатбрё (букв.: плоский хлеб) — употребляемый в Норвегии и Швеции хлеб в виде очень тонкой сухой лепёшки. Печётся из ржаной муки и из пшеничной; последний своим видом, а пожалуй, и вкусом, напоминает еврейскую мацу] и селёдку. Но даже и этого мы не могли взять, чтоб это не бросилось в глаза. Но у нас была удивительная мать: заставая нас в кладовой, она сейчас же уходила обратно, делая вид, будто что-то забыла. Флатбрё и селёдку мы и сами едали потихоньку, по многу раз, в промежутках между завтраком, обедом и ужином, и ими же мы спасли не одну заблудившуюся собаку от голодной смерти.
Они набрасывались на еду, как обжоры, и после того глотали снег, чтобы утолить жажду. Раз зимой, когда мы с Гансом поехали за дровами, мы встретили оленя. Это была большая важенка [Важенка — самка северного оленя; местное название, употребляемое нашими сибирскими инородцами, например, самоедами и др.]. Верно, её отогнали от стада собаки, а потом она заблудилась. Лежал высокий снег, и когда мы прогнали её с дороги, она едва могла сделать несколько шагов. Ганс сказал, что ей долго не выдержать. Мы повернули лошадь и поехали за флатбрё и селёдкой для оленя. Он прекрасно ел и то и другое и совсем нас не боялся. Когда мы поехали дальше в лес, он побежал за нами и стоял около нас, когда мы накладывали воз. Он побежал за нами и тогда, когда мы отправились обратно домой. Дома никто из взрослых не смел его погладить, и он, чтобы отогнать от себя всех, брыкался передними ногами. Наступила ночь; мороз обещал быть большим; после борьбы с отцом нам удалось наконец, ради Христа, запереть оленя в сарай и дать ему корму.
Но на утро он не хотел уходить; он остался у нас и на этот день и на много последующих. Он нам дорого стоил, этот олень, и мы получили о нём запрос от ленсмана. О нём сделали оглашение на церковной паперти, но хозяин не заявлялся; он, наверно, был со стадом оленей в горах. Тогда возник разговор об аукционе на оленя; но кто же мог купить в нашем бедном поселке такое дорогое животное? Короче говоря, оленя нужно было поделить на части и для этого зарезать его.
А мы всё время ходили и таскали ему еду. Он охотно ел флатбрё, но от каши отказывался. Он с удовольствием жевал мороженые листья брюквы, к счастью, бывшие у нас; кроме того, мы с Гансом доили для него корову и предлагали ему молока; но молока он тоже не хотел. Ко всем взрослым он стал относиться с такой злобой и раздражением, что только мы, дети, и могли подойти к нему близко; иногда он сбрасывал у нас с голов шапки и обнюхивал наши волосы. Он принимал нас, быть может, за каких-нибудь редкостных телят.
Однажды пришёл сосед, который должен был зарезать оленя. Он был недостаточно ловок и не попал ножом, куда следует, воткнув его в кость; олень вырвался от всех и стремглав пустился по дороге с ножом, торчащим в затылке.
— Вот ты увидишь, это ни к чему не поведёт, — сказал мне Ганс, — олень вывернется из беды!
— Тогда его застрелят.
— И это ни к чему не поведет! — сказал Ганс. — И мы схватили друг друга за руки и зарыдали от восторга, что с оленем не удастся сладить.