верхнюю часть его уха…
Nicolas, что за шутки! — простонал он машинально, не своим голосом».
Присутствующие не знали, «броситься ли им на помощь, как было условлено, или еще подождать. Nicolas заметил, может быть, это и притиснул ухо побольнее.
Nicolas! — простонала опять жертва, — ну… пошутил и довольно…
Еще мгновение, и, конечно, бедный умер бы от испуга; но изверг помиловал и выпустил ухо. Весь этот смертный страх продолжался с полную минуту, и со стариком после того приключился какой-то припадок. Но через полчаса Nicolas был арестован и отведен, покамест, на гауптвахту, где и заперт в особую каморку, с особым часовым у дверей».
В тюрьме он испытывает сильнейший приступ белой горячки, уложившей его на несколько месяцев в постель. После выздоровления к нему возвращается спокойствие, и он приносит извинения всем своим жертвам.
Липутин, правда, дает ему понять, что почитал его не за сумасшедшего, а, напротив, «за умнейшего и за рассудительнейшего, а только вид такой подал, будто верю про то, что вы не в рассудке…» Ставрогин, однако, возвражает «нахмурившись»: «… ба! да неужели вы и в самом деле думаете, что я способен бросаться на людей в полном рассудке? Да для чего же бы это?»
Несомненно, Ставрогин болен, но болезнь эта имеет вполне определенный смысл, а именно — недобрый. Один человек причиняет другому зло, но при этом сохраняет полное спокойствие, граничащее с непричастностью. Он словно стоит рядом и наблюдает за тем, что происходит. Это — холодная злость экспериментатора, проводящего, как выражается Кириллов, «этюд» и наблюдающего, как ведет себя человек, когда его оскорбляют и унижают.
Ставрогин отправляется путешествовать, посещает Европу, Египет, Палестину, участвует в экспедиции в Исландию, одну зиму слушает лекции в немецком университете. Матери он пишет чрезвычайно редко.
Затем он возвращается, как раз к тому моменту, когда разыгрывается описанная выше сцена.
Ставрогин обладает незаурядной физической силой. Об этом неоднократно упоминается в романе. Мы становимся свидетелями этого при его столкновении с каторжником Федей. Велика и сила его воли, о чем свидетельствует как приведенная выше сцена с Шатовым, так и дуэль с Гагановым.
Сила эта интенсивна. Здесь присутствуют не просто крепкие мышцы и стальная воля, но и спокойствие, и ощущение своей власти, и даже некая тайна. Не сила ли это страсти, если здесь вообще можно говорить о страсти?
Ставрогин инертен. Он действует «вяло, лениво, даже со скукой» — эта характеристика повторяется неоднократно. Хищный зверь может казаться малоподвижным, пока обстоятельства не потребуют от него молниеносного движения; тут-то и проявляется его способность предпринимать могучие усилия. Нам знакома инертность солдата в мирное время, сменяющаяся кипучей энергией, стоит только начаться войне, а также юношеская инертность будущего героя или гения. Флегматичность Ставрогина иного рода. В решающем объяснении Шатов назовет его «праздным, шатающимся барчонком». Молодой Верховенский говорит о своем петербургском безделье, породившем много зла. Ему говорят, что он должен зарабатывать себе на хлеб собственным трудом; в разговоре с Тихоном он сам высказывает это намерение, и архиерей усматривает в этом некую надежду.
Ставрогин чувствует, следовательно, что корни его бездеятельности заложены в сокровенных глубинах его существа, — видимо, в том, что он не видит смысла в каком-либо занятии, не видит к нему повода. Эта инертность — праздность дэнди, скука романтика — принимает у Ставрогина ярко выраженные и опасные формы. Ввиду того, что у него-«барчонка»-нет стимула к деятельности по причине отсутствия войны или какой-то другой ситуации, вынуждающей действовать, он и предается безделью.
Это, однако, оказывает скверное влияние на ту его силу, о которой говорилось выше. Лишенная направленности, она становится беспредметной. Она не обретает смысла в действии. Она вырождается, деградирует до уровня примитива, застывает в неподвижности; происходящие время от времени взрывы служат признаком раздражения и отчаяния. Здесь перед нами — беспредметная, отравляющая сама себя, обессилевшая сила.
То же самое проявляется в страшном внутреннем холоде этого человека.
Это — интенсивный, ледяной холод. Существует ведь и холодная страсть, точно так же как бывает, что горит лед. Ни разу мы не наблюдаем у него теплого движения души, ничего такого, что шло бы изнутри, свидетельствовало бы о сердечном жаре. До гибели Лизавету доводит именно та ночь, когда она, отдавая ему себя без остатка, наталкивается на его беспредельное равнодушие и осознает всю необратимость его холодности. Тогда весь мир тонет для нее в стыде и ужасе.
Он с ужасающей ясностью отдает себе отчет в своей холодности. Он приходит в отчаяние по поводу своего равнодушия. Но он ничего не может с собой поделать.
Группирующиеся вокруг него люди предполагают, что в нем скрыты таинственные сокровища. Они воспринимают его инертность как задумчивую неподвижность дракона, охраняющего сокрытые клады, как обманчивое, временное затишье, за которым последует нечто невероятное.
И в один прекрасный день что-то похожее действительно прорывается наружу-не знания, не образование, а то, что лежит глубже: нескончаемая тоска по прекрасному [38]. Он сам рассказывает об этом в «исповеди»: ему снился «уголок Греческого Архипелага: голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, волшебная панорама вдали, заходящее зовущее солнце — словами этого не передашь.
Здесь был земной рай человечества, боги сходили с небес и сроднились с людьми, тут произошли первые сцены мифологии. Тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; рощи наполнялись их веселыми песнями, великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость… Солнце обливало лучами эти острова и море, радуясь на своих прекрасных детей. О, чудный сон, высокое заблуждение! Мечта самая невероятная из всех, какие были, но которой все человечество всю свою жизнь отдавало все свои силы, для которой всем жертвовало, для которой умирали на крестах и убивались его пророки, без которой народы не захотят жить и — не могут даже и умереть. И все это ощущение я как будто прожил в этом сне; повторяю, я не знаю совсем, что мне снилось, но скалы и море и косые лучи заходящего солнца, все это я как будто еще видел, когда проснулся и раскрыл глаза в первый раз в жизни буквально омоченные слезами… Ощущение счастия еще мне не известного прошло сквозь все сердце мое даже до боли». (Этот и последующие отрывки из «Исповеди Ставрогина» цитируются по изданию: Ф.М. Достоевский, «У Тихона», пропущенная глава из романа «Бесы». Inter-Language Literary Associates, 1964. — Примечание переводчицы.)
В этом сне прорывается неодолимая тоска по искуплению, по свету, красоте и любви — каковы бы ни были при всем при этом его психологические корни. Впервые Ставрогин плачет, и какими слезами! Но именно этот сон символически связан с образом крохотного красного паучка на листе герани, равно как и с образом маленькой Матреши, служащей вместе с Марией Лебядкиной воплощением всего дурного в жизни Ставрогина.
Все сильнее ощущаешь, что у этого человека внутри пустота.
У него — острый ум, большая физическая сила, железная воля, но сердце его мертво.
Создается впечатление, что жизнь в нем оледенела. Он не в состоянии почувствовать радость или боль, ему доступны лишь их холодные эрзацы: физическое влечение и мука от собственного состояния, о котором он судит до отчаяния трезво. Собственно говоря, он не живет. Ведь именно сердце «делает жизнь живой» — сердце, а не дух и не тело. Лишь благодаря сердцу дух и тело обретают возможность жить по- человечески. Лишь благодаря сердцу дух становится «душой», а организм — «телом», и только тогда возникает человеческая жизнь, с ее блаженством и ее болью, ее трудами и ее борьбой, жалкая — и вместе с тем великая. Но у Ставрогина нет сердца, поэтому дух его холоден и лишен наполнения, а тело отравлено ядом бездеятельности и «звериной» чувственности.
Поэтому для него закрыт путь к другому человеку, а для другого — подступы к нему. Ибо близость создается сердцем, а не чем-то иным. Только сердце пролагает мне путь к другому, а ему — ко мне. Лишь сердце разрешает войти и поселиться. Сокровенное есть сфера действия сердца. Ставрогин же далек от всех и каждого. Он не может приблизиться к другому человеку. Он неизменно останавливается на каком-то расстоянии — перед ним, рядом с ним, — и дистанция эта непреодолима, раз уж ее определяет наличие