был не худший вариант. Ведь могли еще послать пилить дрова, грузить уголь, копать огород… Старшие в этом не участвовали, в их обязанности входило радостно гонять нас на работу. Средние следили за нами. Они тоже свое уже отработали и готовились стать старшими. Так потом было везде и всегда, работники детских домов понимали, что управлять младшими удобно с помощью старших, которые когда-то ведь тоже были младшими и прошли через тот же горький опыт. Страх и еще раз страх — вот на чем держалась воспитательная система детского дома тех лет. Потом я с этим столкнулся в армии, 'дедовщина' не стала для меня открытием, но к чему такой опыт семилетнему мальчику или девочке, оказавшемуся под опекой государства? По какому праву взрослые дяди и тети перекладывали свои воепитательные функции на плечи обозленных на все и вся старших детей?
Как-то с товарищем чуть постарше мы присели отдохнуть в дровне. Директор, увидев, что мы не работаем, схватил меня за ухо и поднял за него, произнеся в лицо: 'Кто не работает, тот не жрет'. Потом я долго пилил дрова. А врачу сказал, что ухо задело пилой. Она обрадовалась, что я такой сообразительный и не создаю проблем, дала мне витаминку, не забыв сунуть себе в рот другую (что меня почему-то насмешило тогда).
'Учеба'
Как ни странно, учился я хорошо, даже очень. Был старателен, прилежен. В дневнике всегда красовались только высокие отметки, за что мне, впрочем, порой доставалось. Придет старший и спросит: кто лучше всех учится? Никто никого вслух не выдавал, но все смотрели в мою сторону или еще на такого же бедолагу-отличника, и приходилось идти поливать огород. Или нас гнали за сигаретами в магазин, или собирать 'бычки' на улице.
Как-то старшие собрали всех и сказали, что они решили 'снять' телевизор, нужна массовка в магазине. Мы 'помассовались' — а куда денешься?
Потом в милиции нашли крайнего из числа средних, посадили на 'малолетку'…
Поселок занимался добычей торфа. Мы гоняли вагонетки по железнодорожной ветке, катались, чуть не врезаясь в проходящие электрички. А еще клали на рельсы монетки для расплющивания — интересно деньги плющить.
По поселку пройти спокойно было нельзя — местные всегда задирались, обзывали 'инкубаторскими'. То же было и в суздальском, и в других детских домах — нас чуяли за версту.
Я всегда носил с собой камень-гальку в кармане, так было проще отбиться от местных мальчишек. Обычно окружив тебя со всех сторон, они начинали обзываться, пинать ногами. Я крутился как волчок и все разма хивал рукой, в которой был зажат камень. Никто не хотел получить в лоб, они отскакивали, тут и надо было делать ноги, а бегал я быстро… Уже у забора детского дома орешь как шальной-больной. 'Наши' услышат — и пошла драка под забором. Я камнем не бил, не принято было. Потом настала мода отливать из свинца машинного аккумулятора 'свинчатки' и носить в карманах на всякую битву. У меня тоже была 'свинчатка'. В боксе есть удар, 'свинг' называется. Вот и мы старались свинговать плавленым свинцом. Был момент, когда весь мужской коллектив детдома местные вызвали на общее побоище, и мы, младшие, получили от старших заказ — отлить побольше свинцовых кастетов. Мы 'кузнечили', как перед Куликовской битвой, старшие нам даже еду носили.
Я только позже понял, откуда у поселковых такая злоба на нас. В школе 'наши' 'чистили' карманы, тащили что под руку попадет, обирали сады и огороды. Получается, поселковые были правы.
А как-то раз я застрял на сеновале, и туда пришли старшие — он и она — 'поиграть'. Помню их имена и фамилии по сей день. И они мне долго 'поминали', как я вылез из-под сена в самый разгар 'игр'. Хорошо, что она его удержала, он убил бы, наверное.
Директора сняли с работы — что-то он там с девочками вытворял. Вызывал их поочередно убирать свой дом, закрывался с ними и 'помогал'. По-моему, его даже посадили, с конфискацией. Все ходили радостные, как после революции, полная вакханалия в детдоме была: нет 'дира' — все до пира, учебе — привет. Но когда нам 'дали' другого директора, старого все стали вспоминать как 'хорошего'. Дети-сироты — это такое дело… Продадут, если надо. И не их это вина, жизнь учит искать выгоду в любых ситуациях…
Особые впечатления мы получали от праздников. В детдоме существовал неписаный закон: все подарки нужно класть под подушку. Приходили средние и 'деробанили' их, потом все отдавали старшим. Максимум, что доставалось нам, карамель. Мы и лакомились. Найдешь палочку-спичку, воткнешь в карамельку — вроде ничего…
Так было во всех детских домах, в которых я побывал, а их на моем счету — более десяти, разнопро-фильных, разножанровых. Зарешеченных, пропускных, туберкулезных и т. д. Всякие были. Так что к подарку у меня отношение было особое. Как-то мне подарили красивый пластиковый саксофон. Так я его разбил, чтобы другим не достался… Меня про него долго спрашивали-допрашивали, чтобы отобрать и продать, я молчал как партизан, потом сказал, что украли…
Практически все курили. Взрослость свою показывали именно так. Я не курил никогда. Старшие гоняли младших за 'бычками', 'хабонами' (гоняют и сейчас), был даже определен количественный принос: двадцать-тридцать штук. Принес — молодец, нет — в глаз.
Почти по Распутину
Но не все было плохо в поселковом детском доме, есть и что хорошее вспомнить. Там впервые ко мне отнеслись по-человечески, это была моя первая учительница. Потом такие отношения я видел в кино 'Уроки французского' по рассказу Валентина Распутина. Но в фильме меня смутило, что парня из семьи отправили зачем-то учиться в город, чтобы он там мучился от голода. Понятно, родители хотели, чтобы сын выучился, но когда вопрос стоит о жизни и смерти…
Не знаю, догадывалась ли моя учительница, что творилось у нас на самом деле, но она часто приглашала меня к себе домой. Помогала, всячески поддерживала. Она жила в самом поселке, но все же недалеко, в доме за красивым забором. Что еще сохранила моя память, это то, что к дому надо было идти через кладбище. Тогда я задал первый вопрос о смерти. Она мне деликатно отвечала на такие вопросы, объясняла, как могла, но всегда оберегала от того, чтобы я воспринимал смерть как способ решить жизненные вопросы быстро и легко. Она была верующая, православная, в доме висели иконы, но в школе этого не знали.
И с тех пор я как-то пересталбояться смерти, и это помогло мне пройти через множество пределов, ситуаций и опасностей тогдашней 'зазубристой' жизни.
Она всегда встречала меня у порога, проводила в дом. Я точно не помню, что она говорила, но помню, как вкусно кормила меня. Про синяки не спрашивала. Сидела напротив и, подперев руками подбородок, смотрела, как я ем. Я старался 'соответствовать'.
Осенью ее сад был усеян яблоками, она их не собирала, ей нравились они на деревьях и на земле. А я жадно набивал карманы — сколько мог унести, и тащил в детский дом.
Все прекратилось в один день, когда я по глупости взял с собой одноклассника. Он, выслуживаясь перед старшими, 'сдал' меня. Из ревности или из-за еще чего, но старшие запретили мне ходить к учительнице. Скорее всего из зависти. Я бы, наверно, тоже запретил на их месте. Вспоминаю картину. Я ухожу навсегда, оглядываюсь — она стоит на пороге своего дома, а за домом радуга… Я пятился спиной вперед, чтобы запомнить этот момент навсегда.
Как она сейчас, добрый человек? Жива ли? Я так признателен ей за заботу и отношение ко мне, совсем еще маленькому, слабому, невразумленному человечку. Мне стыдно, но я не помню ни ее имени- отчества, ни фамилии. Мал был. Простите меня, дорогая учительница. Как важно, чтобы на пути ребенка с нелегкой судьбой появлялось как можно больше таких хороших людей, с простым, не 'наворотистым' отношением к жизни. Это отложится в памяти, ей-Богу, и потом укрепит и вынесет на стременах добра,