следует полагать, что была какая-нибудь другая причина, по которой последователей Христа подвергали таким строгостям, от которых были освобождены потомки Авраама. Различие между ними несложно и очевидно, но, по господствовавшим в древности взглядам, оно было в высшей степени важно. Иудеи были нацией, а христиане были сектой, и если считалось естественным, что каждое общество уважает религиозные установления своих соседей, то на нем лежала обязанность сохранять религиозные установления своих предков. И голос оракулов, и правила философов, и авторитет законов единогласно требовали исполнения этой национальной обязанности. Своими высокомерными притязаниями на высшую святость иудеи могли заставить политеистов считать их за отвратительную и нечестивую расу; своим нежеланием смешиваться с другими народами они могли внушить политеистам презрение. Законы Моисея могли быть большей частью пустыми или нелепыми, но так как они были исполняемы в течение многих веков многочисленным обществом, то их приверженцы находили для себя оправдание в примере всего человеческого рода, и все соглашались в том, что они имели право держаться такого культа, отказаться от которого было бы с их стороны преступлением. Но этот принцип, служивший охраной для иудейской синагоги, не доставлял для первобытной христианской церкви никаких выгод и никакого обеспечения. Принимая веру в Евангелие, христиане навлекали на себя обвинение в противоестественном и непростительном преступном деянии. Они разрывали священные узы обычая и воспитания, нарушали религиозные постановления своего отечества и самонадеянно презирали то, что их отцы считали за истину и чтили как святыню. И это вероотступничество (если нам будет дозволено так выразиться) не имело частного или местного характера, так как благочестивый дезертир, покинувший храмы, египетские или сирийские, одинаково отказался бы с презрением от убежища в храмах, афинских или карфагенских. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своего семейства, своего города и своей провинции. Все христиане без исключения отказывались от всякого общения с богами Рима, империи и человеческого рода. Угнетаемый верующий тщетно заявлял о своем неотъемлемом праве располагать своей совестью и своими личными мнениями. Хотя его положение и могло возбуждать сострадание философов или идолопоклонников, его аргументы никак не могли проникнуть до их разума. Эти последние не понимали, что в ком-либо могло зародиться сомнение насчет обязанности сообразоваться с установленным способом богослужения, и находили это так же удивительным, как если бы кто-нибудь внезапно почувствовал отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников скоро уступило место негодованию, и самые благочестивые люди подверглись несправедливому, но вместе с тем опасному обвинению в нечестии. Злоба и предрассудок стали выдавать христиан за общество атеистов, которые за свои дерзкие нападки на религиозные учреждения империи должны быть подвергнуты всей строгости законов. Они отстранялись (в чем с гордостью сами сознавались) от всякого вида суеверий, введенного в каком бы то ни было уголке земного шара изобретательным гением политеизма, но никому не было ясно, каким божеством или какой формой богослужения заменили они богов и храмы древности. Их чистое и возвышенное понятие о Высшем Существе было недоступно грубым умам языческих народов, не способных усвоить себе понятие о таком духовном и едином Божестве, которое не изображалось ни в какой телесной форме или видимом символе и которому не поклонялись с обычной помпой возлияний и пиршеств, алтарей и жертвоприношений. Греческие и римские мудрецы, возвысившиеся своим умом до созерцания существования и атрибутов Первопричины, повиновались или голосу рассудка, или голосу тщеславия, когда приберегали привилегию такого философского благочестия лишь для самих себя и для своих избранных учеников. Они были далеки от того, чтобы принимать предрассудки человеческого рода за мерило истины, но полагали, что они истекают из коренных свойств человеческой природы, и думали, что всякая народная форма верований и культа, отвергающая содействие чувств, будет не способна сдерживать бредни фантазии и увлечения фанатизма, по мере того как она будет отдаляться от суеверий. Когда умные и ученые люди снисходили до того, что останавливали свое внимание на христианском откровении, они еще более укреплялись в своем опрометчивом убеждении, что способный внушить им уважение принцип единства Божия был обезображен сумасбродным энтузиазмом новых сектантов и уничтожен их химерическими теориями. Когда автор знаменитого диалога, приписываемого Лукиану, говорит с насмешкой и презрением о таинственном догмате Троицы, он этим лишь обнаруживает свое собственное непонимание слабости человеческого разума и непроницаемого свойства божеских совершенств.
Менее удивительным могло казаться то, что последователи христианства не только чтили основателя своей религии как мудреца и пророка, но и поклонялись ему как Богу. Политеисты были готовы принять всякое верование, по-видимому, представлявшее некоторое сходство с народной мифологией, хотя бы это сходство и было отдаленно и неполно, а легенды о Бахусе, Геркулесе и Эскулапе в некоторой степени подготовили их воображение к появлению Сына Божия в человеческом обличье. Но их удивляло то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческую пору мира изобрели искусства, ввели законы и одолели опустошавших землю тиранов или чудовищ для того, чтобы изобразить исключительным предметом своего религиозного поклонения незнатного проповедника, который в неотдаленные времена и среди варварского народа пал жертвой или злобы своих собственных соотечественников, или подозрительности римского правительства. Идолопоклонники, ценившие лишь мирские блага, отвергали неоценимый дар жизни и бессмертия, который был предложен человеческому роду Иисусом из Назарета. Его кроткая твердость среди жестоких и добровольных страданий, его всеобъемлющее милосердие и возвышенная простота его действий и характера были в глазах этих чувственных людей неудовлетворительным вознаграждением за недостаток славы, могущества и успеха; а поскольку они не хотели признавать его изумительного торжества над силами мрака и могилы, они вместе с тем выставляли в ложном свете или с насмешкой двусмысленное рождение, странническую жизнь и позорную смерть основателя христианства.
Ставя свои личные мнения выше национальной религии, каждый христианин совершал преступление, которое увеличивалось в очень значительной мере благодаря многочисленности и единодушию виновных. Всем хорошо известно и нами уже было замечено, что римская политика относилась с крайней подозрительностью и недоверием ко всякой ассоциации, образовавшейся в среде римских подданных, и что она неохотно выдавала привилегии частным корпорациям, как бы ни были невинны или благотворны их цели. Религиозные собрания христиан, отстранившихся от общественного культа, казались еще менее невинными: они были по своему принципу противозаконны, а по своим последствиям могли сделаться опасными; со своей стороны, императоры не сознавали, что они нарушают правила справедливости, запрещая ради общественного спокойствия такие тайные и нередко происходившие по ночам сборища. Вследствие благочестивого неповиновения христиан их поступки или, может быть, даже их намерения представлялись еще в более серьезном и преступном свете, а римские монархи, которые, может быть, смягчили бы свой гнев ввиду готовности повиноваться, считали, что их честь задета неисполнением их предписаний, и потому нередко старались путем строгих наказаний укротить дух независимости, смело заявлявший, что над светской властью есть иная высшая власть. Размеры и продолжительность этого духовного заговора, по-видимому, с каждым днем делали его все более и более достойным монаршего негодования. Мы уже ранее заметили, что благодаря деятельному и успешному рвению, христиане постепенно распространились по всем провинциям и почти по всем городам империи. Новообращенные, по-видимому, отказывались от своей семьи и от своего отечества для того, чтобы связать себя неразрывными узами со странным обществом, повсюду принимавшим такой характер, который отличал его от всего остального человеческого рода. Их мрачная и суровая внешность, их отвращение от обычных занятий и удовольствий и их частые предсказания предстоящих бедствий заставляли язычников опасаться какой-нибудь беды от новой секты, которая казалась тем более страшной, чем более была непонятной. Каковы бы ни были правила их поведения, говорит Плиний, их непреклонное упорство, как кажется, заслуживает наказания.
Предосторожности, с которыми последователи Христа исполняли свои религиозные обязанности, были первоначально внушены страхом и необходимостью, но впоследствии употреблялись добровольно. Подражая страшной таинственности элевсинских мистерий, христиане льстили себя надеждой, что их священные постановления приобретут в глазах язычников более права на их уважение. Но, как это часто случается с тонкими политическими расчетами, результат не оправдал их желаний и надежд. Возникло убеждение, что они лишь стараются скрыть то, в чем они не могли бы сознаться не краснея. Их ложно истолкованная осторожность дала злобе повод выдумывать отвратительные сказки, которые принимались